Главная Обратная связь

Дисциплины:






Конец какой современности?



Когда я учился конце 1940-х в колледже, нас учили о достоинствах «современности» и правилах существования в ней. Сегодня, почти полвека спустя, нам говорят о достоинствах и правилах постсовременного (постмодернистского) существования. Что же случилось с современностью, что превратило ее из нашего спасителя в нашего демона? Одно ли и то же — та современность, о которой мы говорили тогда и говорим теперь? При конце какой современности мы присутствуем?

Оксфордский словарь английского языка (ОСАЯ), первая книга, в которую надо заглянуть, если что-то неясно, дает нам историографическое толкование смысла слова «современный»: «обычно применяется (в противопоставлении древнему и средневековому) ко времени, наступившему после Средних веков». ОСАЯ цитирует автора, использовавшего слово «современный» в этом смысле еще в 1585 г. Далее ОСАЯ сообщает нам, что «современный» означает также «относящийся к или появившийся в текущую эпоху или в текущий период»; исходя из этого толкования слова «постсовременный», «постмодернизм» являются оксюморонами и должны быть подвергнуты, как я полагаю, деконструкции.

Около 50 лет тому назад у слова «современность» было два четких оттенка значения. Один был позитивным и ориентированным вперед. Современное означало самые передовые технологии. Термин рассматривался в контекстуальных рамках предположения о бесконечности технологического прогресса и, следовательно, непрестанного обновления. Так понимаемая современность была текучей современностью — то, что современно сегодня, устареет завтра. Эта современность была вполне материальная по форме — самолеты, кондиционеры, телевизоры, компьютеры. Апелляции к этому типу современности не истощились еще и сегодня. Несомненно, существуют миллионы детей нового поколения, утверждающих, что они отвергают это вечное стремление к скорости и господству над окружающей средой как нечто нездоровое, по сути мерзкое. Но есть миллиарды — миллиарды, а не миллионы — людей в Азии и Африке, Восточной Европе и Латинской Америке, в трущобах и гетто Западной Европы и Северной Америки, которые хотели бы наслаждаться всей полнотой такого рода современности.

Существовал, однако, и второй основной оттенок значения понятия «современный», более оппозиционный, чем утверждающий. Этот оттенок можно было бы охарактеризовать не столько как ориентированный вперед (и самодовольный), сколько как воинствующий, не столько как материальный, сколько идеологический. Быть современным означало быть антисредневековым, в антиномии, где понятие средневековый воплощало в себе узость мысли, догматизм и, в прежде всего, власть авторитета. Таким был Вольтер, восклицающий «Ecrasez l'infame»*. Таким был Мильтон, прямо-таки превозносящий Люцифера в своем «Потерянном рае». Таковы все классические революции — разумеется, английская, американская, французская, но так же и русская с китайской. В США таковыми были доктрина отделения церкви от государства, десять первых поправок к Конституции США, провозглашение освобождения рабов, Кларенс Дарроу на «обезьянньем процессе», дела «Браун против Управления образования» и «Роу против Уэйда».



Коротко говоря, это был предполагаемый триумф человеческой свободы над силами зла и невежества. Это был путь неизбежного прогресса как технологического развития. Но это не был триумф человека над природой; скорее это была победа человечества над самим собой или над теми, кто обладал привилегиями. Эта современность шла не дорогой интеллектуальных открытий, а дорогой социальных конфликтов. Эта современность была не современностью технологии, раскованного Прометея, беспредельного богатства; скорее это была современность освобождения, сущностной демократии (власть народа в противовес власти аристократии, или правлению «лучших»), самореализации человека и — о да! — модернизации. Эта современность освобождения была не текучей, но вечной современностью. Однажды достигнутая, она не может быть Уступлена.

Две истории, два дискурса, два стремления, две современности совершенно отличались друг от друга, даже противостояли друг другу. Они были, однако, также исторически тесно переплетены друг с другом, так что это приводило к глубоким заблуждениям, неопределенным результатам, многочисленным разочарованиям и краху иллюзий. Эта символическая пара создала центральное культурное противоречие нашей современной миросистемы, системы исторического капитализма. И это противоречие никогда еще не было столь острым, как сегодня, когда оно ведет к моральному, равно как и к институциональному, кризису.


Давайте проследим историю этого сбивающего с толку симбиоза двух современностей — современности технологии и современности освобождения — в течение всей истории нашей современной миросистемы. Я разделю свой рассказ на три части: 300-350 лет, которые прошли от возникновения нашей современной миросистемы в середине XV до конца XVIII в.; XIX и большая часть XX в., или, если использовать для определения этого второго периода символические даты, эра от 1789 до 1968 г.; период после 1968 г.

Современная миросистема никогда не совмещалась полностью с идеей современности, но в каждый из трех периодов по разным причинам. В течение первого периода лишь часть земного шара (главным образом, большая часть Европы и обеих Америк) составляли эту историческую систему, которую мы можем называть капиталистическим миром-экономикой. Это обозначение, которое мы действительно вправе использовать для системы этой эпохи, прежде всего потому, что в системе уже присутствовали три определяющие черты капиталистической мироэкономики. В ее рамках существовало единое осевое разделение труда с поляризацией свойственных центру и периферийных видов экономической деятельности. Основные политические структуры, государства, были связаны друг с другом внутри межгосударственной системы и ограничены ею; границы межгосударственной системы соответствовали границам осевого разделения труда. Те, кто преследовал цель бесконечного накопления капитала, в среднесрочном плане получали преимущество над теми, кто не делал этого.

Тем не менее геокультура этого капиталистического мира-экономики в первый период еще не утвердилась. На самом деле это был период, когда у различных частей мира, включенных в капита­листический мир-экономику, отсутствовали ясные геокультурные нормы. Не существовало хотя бы минимального социального консенсуса по таким основополагающим проблемам, как: должно ли государство быть светским; кто является источником суверенитета; насколько законна частичная корпоративная автономия интеллектуалов; допустима ли в обществе множественность религий. Все это хорошо знакомо из истории. Она выглядит историей того, как обладающие властью и привилегиями пытаются сдержать силы прогресса в ситуации, когда первые все еще контролируют основные политические и общественные институты.

Принципиальная вещь, которую следует отметить, — в течение этого долгого периода те, кто защищал современность технологии, и те, кто защищал современность освобождения, имели в основном одних и тех же могущественных врагов. Две современности, казалось, выступали в тандеме, и мало кто мог бы найти язык, которым возможно описать различия между ними. Галилей, принужденный покориться церкви, но тихо бормочущий (вероятнее всего, это апокриф) «Eppur si muove»*, рассматривался как борец и за технологический прогресс, и за освобождение человека. Можно было бы резюмировать мысль Просвещения, сказав, что ее суть состояла в вере в идентичность современности технологии и современности освобождения.

Если культурное противоречие и существовало, то оно состояло в том, что капиталистический мир-экономика экономически и политически функционировал в системе, где отсутствовала геокультура, необходимая, чтобы поддерживать и усиливать эту систему. Последняя, таким образом, оказывалась плохо приспособленной к своим собственным динамическим нагрузкам. Ее можно было бы осмыслить как нескоординированную или борющуюся против самой себя. Постоянная дилемма системы носила геокультурный характер. Это требовало серьезных изменений, если капиталистический мир-экономика собирался процветать и расширяться, как того требовала его внутренняя логика.

И все-таки она вертится (ни.)

Французская революция с особой силой обострила проблему, не только для Франции, но и для современной миросистемы в целом. Французская революция не была изолированным явлением.

Ее следует осмысливать скорее как глаз урагана. Она была связана (как с предшественниками или как с последствиями) с деколонизацией Америк — британской Северной Америки, испанской Америки и Бразилии; революцией рабов на Гаити; с неудачными восстаниями коренных американцев, такими, как восстание Тупака Амару в Перу. Французская революция была связана с и служила стимулом для борьбы за освобождение разного рода и зарождения различных видов национализма повсюду в Европе и на ее границах — от Ирландии до России, от Испании до Египта. Она делала это не только вызывая отзвук симпатий к французским революционным доктринам, но и провоцируя реакцию против французского (конкретно наполеоновского) империализма, реакцию, провозглашаемую во имя тех же самых французских революционных доктрин.

Прежде всего Французская революция сделала очевидным, некоторым образом впервые, что современность технологии и современность освобождения не идентичны. На самом деле можно было


бы сказать, что те, кто хотел в первую очередь современности технологии, внезапно оказались напуганы силой защитников современности освобождения.

В 1815 г. Наполеон потерпел поражение. Во Франции произошла реставрация. Европейские державы создали Священный союз, который, по крайней мере для некоторых участников, полагался гарантией реакционного статус кво. Но в реальности цель оказалась недостижимой. И в годы между 1815 и 1848 была выработана геокультура, которая, напротив, была предназначена для продвижения современности технологии, при одновременном сдерживании современности освобождения.

Имея в виду символическую связь между двумя современностями, добиться этого частичного разделения их было нелегкой задачей. Тем не менее она была решена, и тем самым была создана прочная геокультурная основа, оправдывавшая функционирование капиталистического мира-экономики. По крайней мере, так продолжалось в течение 150 или около того лет. Ключевым моментом операции была выработка идеологии либерализма и ее принятие в качестве идеологии-эмблемы капиталистического мира-экономики.

Сами по себе идеологии тоже были нововведением, порожденным новой культурной ситуацией, созданной Французской революцией1. Те, кто в 1815 г. думали, что восстанавливают порядок и традицию, обнаружили, что на самом деле было уже слишком поздно: произошли глубинные изменения в умонастроениях, и они были необратимы. Были широко восприняты и стали почти самоочевидными две идеи. Первая, что политические изменения — это скорее нормальное, чем исключительное, явление. Вторая, что суверенитет коренится в некоей общности, именуемой «народом».

Обе концепции обладали взрывчатой силой. На самом деле Священный союз полностью отвергал обе. Однако британское правительство тори, правительство новой державы-гегемона миросистемы, было столь же двусмысленным, как и реставрированная монархия Людовика XVIII во Франции. Консервативные по инстинкту, но умные в осуществлении власти, оба эти правительства носили двусмысленный характер, потому что они признавали за общественным мнением силу тайфуна и решили приспосабливаться к ней, а не рисковать в прямом столкновении.

Так появились идеологии, которые являлись просто-напросто долгосрочными политическими стратегиями, построенными так, чтобы отвечать новым верованиям в нормальность политических изменений и в моральный суверенитет народа. Появились три основные идеологии. Первой был консерватизм, идеология тех, кто был сильнее всего напуган новыми идеями и считал их морально вредными, то есть тех, кто воспринимал сложившуюся ситуацию как нечто нечестивое.

Ответом консерватизму стал либерализм, учение тех, кто стремился к полному расцвету современности, происходящему размеренно и упорядоченно, при минимуме острых потрясений и при максимально возможной управляемости. Как заявил в 1954 г. Верховный Суд США, принимая решение о незаконности сегрегации, либералы верили, что изменения должны происходить «с возможно неспешной скоростью», что, как мы знаем, означает «не слишком быстро, но и не чересчур медленно». Либералы были в полном объеме привержены современности технологии, но они скорее с опаской относились к современности освобождения. Освобождение для специалистов, полагали они, — блестящая идея; освобождение для простых людей, однако, считалось опасным.

Третья великая идеология XIX столетия, социализм, появился последним. Как и либералы, социалисты принимали неизбежность и желательность прогресса. В отличие от либералов, они подозрительно относились к реформам, направленным сверху вниз. Они не хотели долго ожидать полных благ современности — разумеется, современности технологии, но также и современности освобождения. Они подозревали — и были в этом совершенно правы, — что либералы стремились ограничить «либерализм» как в размахе его применения, так и по кругу людей, на которых он рас­пространялся.

В возникшей триаде идеологий либералы располагались в политическом центре. Либералы, стремясь убрать государство, особенно монархическое государство, из многих сфер принятия решений, вместе с тем всегда настаивали на необходимости поставить государство в центр рационального реформирования. В Великобритании, например, отмена хлебных законов несомненно была кульминацией длительных усилий по устранению государства от дел защиты внутреннего рынка против иностранной конкуренции. Но в то же самое десятилетие тот же самый парламент провел фабричные законы, что было началом (а вовсе не завершением) длительных усилий по вовлечению государства в дела регулирования условий труда и найма.

Либерализм, далекий от того, чтобы быть антигосударственной по сути своей доктриной, стал основным оправданием для усиления дееспособности государственной машины2. Так происходило, так как либералы видели в государстве существенное условие для достижения своей центральной


цели — продвижения современности технологии при одновременном благоразумном умиротворении «опасных классов». Они надеялись таким образом сдержать преждевременное применение концепции суверенитета «народа», которая следовала из современности освобождения.

В зонах сердцевины капиталистического мира-экономики XIX в. либеральная идеология выражалась в трех основных политических целях: всеобщее избирательное право, государство всеобщего благосостояния, единство национального самосознания. Либералы каялись, что комбинация всех трех умиротворит «опасные классы», гарантируя одновременно современность технологии.

Дебаты о всеобщем избирательном праве длились более века. Его развитие на практике можно изобразить плавно повышающейся кривой, показывающей расширение круга лиц, пользующихся правом голоса, как правило в следующей последовательности: сначала мелкие собственники, затем неимущие мужчины, затем молодежь и, наконец, женщины. Либералы делали ставку на то, что прежде исключенные из политической жизни люди, получив право голоса, воспримут идею, что периодическое голосование представляет полное удовлетворение их претензий на политические права и что поэтому они отбросят более радикальные идеи об эффективном участии в коллективном принятии решений. Дебаты о государстве всеобщего благосостояния (по сути споры о перераспределении прибавочного продукта) также были длительными и также изображаются плавно повышающейся кривой уступок — по крайней мере до 1980-х, когда кривая впервые пошла вниз. Существенной характеристикой государства всеобщего благосостояния было появление социальных выплат, когда часть (растущая часть) дохода наемных работников получается не непосредственно из денег работодателя, а опосредованно через государственные учеждения. Такая система отчасти отделила доход от занятости; она сделала возможным некоторое небольшое выравнивание заработной платы между работниками с разным уровнем квалификации; и она передвинула часть переговоров между трудом и капиталом на политический уровень, где, благодаря всеобщему избирательному праву, у рабочих есть определенный перевес. Однако государство всеобщего благосостояния сделало для рабочих внизу шкалы зарплат меньше, чем для среднего слоя, который расширился и чья склонность к политическому центризму становилась сильной опорой цен­тристских правительств, приверженных активному усилению либеральной идеологии.

Ни всеобщее избирательное право, ни государство всеобщего благосостояния (и даже оба вместе) не были бы достаточны для приручения опасных классов без третьей переменной, которая гарантировала, что эти опасные классы не будут слишком пристально изучать, насколько большими уступками являются всеобщее избирательное право и государство всеобщего благосостояния. Этой третьей переменной стало создание единого национального самосознания. В 1845 г. Бенджамин Дизраэли, первый граф Биконсфилд, будущий «просвещенно-консервативный» премьер-министр Великобритании, опубликовал роман под заглавием «Сибила, или Две нации». В «Предуведомлении» к нему Дизраэли говорит, что тема романа — «положение народа», в те годы столь очевидно ужасное, что он «счел совершенно необходимым отказаться от показа многого, что является истинным», дабы не быть обвиненным читателями в преувеличениях. Это роман, включивший в свой сюжет мощное в то время чартистское движение. Роман о «двух нациях Англии, богачах и бедняках», которые, предполагалось, происходят от двух этнических групп — норманнов и саксов3.

Дизраэли в заключительных строках романа очень резко говорит о весьма ограниченном касании формальной политической реформы, то есть классического либерализма, к интересам «народа». Его текст гласит:

«Писаная история нашей страны на протяжении последних десяти царствований была сущей иллюзией, придававшей происхождению и последствиям общественных деяний облик и окраску, в каждой детали расходящиеся с их естественными формой и обличием. В этой великой мистерии все мысли и вещи приобрели внешний вид и наименование, противоположные их реальным качествам и стилю: Олигархию наименовали Свободой; исключительные права священников окрестили Национальной Церковью; Суверенитетом называлось нечто, само по себе не существующее, в то время как абсолютная власть принадлежала тем, кто выставлял себя слугами народа. В эгоистическом соперничестве фракций из истории Англии были вымараны два великих существа — Монарх и Большинство Народа; по мере того как уменьшалась власть Короны, исчезали и привилегии Народа; пока наконец скипетр не превратился в карнавальную игрушку, а его подданные не деградировали вновь до положения сервов.

Но Время, которое приносит и уносит все, внесло в умы Англии подозрение, что идолы, которые столь долго боготворили, оракулы, которыми обманывались, неистинны. В стране подымается шепот, что Верность — не просто фраза, Вера — не иллюзия, а Народная Свобода —


нечто более сложное и существенное, чем нечестивое использование священных прав суверенитета политическими классами»4.

Если Великобритания (и Франция тоже, а на самом деле все страны) состояла из «двух наций», богачей и бедняков, ясно, что решение Дизраэли состояло в превращении их в одну нацию — с едиными чувствами, единой лояльностью, единой самоотверженностью. Такое «единство» мы и называем национальным самосознанием. Великая программа либерализма состояла не в том, чтобы сделать нации государствами, а в том, чтобы создать нации на основе государств. Иначе говоря, стратегия состояла в том, чтобы взять тех, кто живет в границах государства — бывших «подданных» короля-суверена, а ныне суверенный «народ», — и превратить их в «граждан», отождествляющих себя со своим государством.

На практике этого достигли применением различных институциональных требований. Первое состояло в установлении четких юридических определений членства в политии. Правила варьиро­вали, но всегда отражали тенденцию к исключению (более или менее строгому) из нее новоприбывших («мигрантов») при включении всех, кто считался «в норме» постоянными жителями. Единство этой последней группы затем обычно укреплялось движением к языковому единству: единый язык в стране, и очень часто, что не менее важно, язык, отличный от языков соседних государств. Это достигалось требованием, чтобы вся государственная деятельность велась на одном языке, поддержкой школьной унификации языка (например, контроль национальной академии над словарем), насильственным навязыванием этого языка языковым меньшинствам.

Великими институтами, объединяющими народ, были система образования и вооруженные силы. По крайней мере во всех странах сердцевины начальное образование стало обязательным; во многих из них обязательной стала и военная подготовка. Школа и армия учили языку, гражданским обязанностям и национальной лояльности. В течение века государства, состоявшие из двух «наций» — богатых и бедных, норманнов и саксов, — стали в самооценке одной нацией, в данном конкретном случае «английской». Не следует забывать об одном чрезвычайно важном элементе в решении задачи формирования национального самосознания — о расизме. Расизм объединяет расу, которая считает себя высшей. Он объединяет ее внутри государства за счет меньшинств, полностью или частично исключаемых из прав гражданства. Но он также объединяет «нацию» нации-государства по отношению к остальному миру; не только к соседям, но в еще большей мере — по отношению к периферийным зонам. В XIX в. государства сердцевины стали нациями-государствами одновременно с превращением в имперские государства, приобретавшие колонии во имя «цивилизаторской миссии».

Надежду — вот что в первую очередь предлагал опасным классам государств сердцевины этот либеральный пакет из всеобщего избирательного права, государства всеобщего благосостояния и национального самосознания, надежду, что постепенные, но непрекращающиеся реформы, обещанные либеральными политиками и технократами, в конечном итоге означают улучшение положения опасных классов, выравнивание вознаграждений, исчезновение «двух наций», о которых говорил Дизраэли. Такая надежда предлагалась прямо, но она предлагалась и более утонченными способами. Она была предложена в виде теории истории, которая исходила из неизбежности этого улучшения условий, направляемого неудержимым стремлением к человеческой свободе. Это была так называемая виговская интерпретация истории. Хотя культурно-политическая борьба наблюдалась весь период с XVI по XIX в., две борьбы — за современность технологии и освобождения — были окончательно определены в XIX в. с ретроспективной точки зрения как единая борьба со стоящим в центре ее социальным героем — индивидом. Это было сердце виговской интерпретации истории. Сама эта ретроспективная интерпретация была лишь частью, хотя и важнейшей частью, навязывания господствующей геокультуры XIX в. капиталистической мироэкономике.

Таким образом, в тот самый исторический момент, когда в глазах господствующего слоя две современности казались более, чем когда-либо, разошедшимися и даже конфликтующими между собой, официальная идеология (господствующая геокультура) провозгласила их идентичными. Господствующий слой предпринимал грандиозные воспитательные усилия (через систему образования и через вооруженные силы), чтобы убедить свои внутренние опасные классы в этой идентичности цели. Намерение состояло в том, чтобы убедить опасные классы приглушить свои требования современности освобождения и взамен вложить свою энергию в современность технологии.

Именно по этому вопросу развертывалась классовая борьба XIX в. на идеологическом уровне. И в той мере, в которой рабочее и социалистическое движение приходили к принятию центрального положения и даже приоритетности современности технологии, они терпели поражение в классовой


борьбе. Они обменивали свою лояльность государствам на очень скромные (хотя и реальные) уступ­ки в достижении современности освобождения. И ко времени, когда началась Первая мировая война, весь смысл приоритетности борьбы за современность освобождения и в самом деле был не слышен, так как рабочие каждой из европейских стран сплотились вокруг священного флага и национальной гордости.

Первая мировая война отметила триумф либеральной идеологии в европейско-североамериканской сердцевине миросистемы. Но она также отметила тот пункт, где явственно проявился политический раскол миросистемы на центр и периферию. Европейские державы только-только осуществили свои последние мировые завоевания последней трети XIX в., как начался откат Запада.

В восточной и южной Азии, на Ближнем Востоке (позже к ним присоединилась Африка и откликнулась номинально независимая Латинская Америка) начало зарождаться национально-освободительное движение — в различных обличиях и с разной степенью успеха- В период 1900-1917 гг. разного рода националистические восстания и революции произошли в Мексике и Китае, Ирландии и Индии, на Балканах и в Турции, в Афганистане, Персии и в арабском мире. Поднимали головы новые «опасные классы», развертывавшие знамя современности освобождения. Они вовсе не были против современности технологии. Просто они думали, что их собственные надежды на технологическую современность будут функцией от достижения прежде всего освобождения.

Годы от 1914 до 1945 были отмечены длительной борьбой в сердцевине, прежде всего между Германией и США, за гегемонию в миросистеме, борьбой, как мы знаем, завершившейся победой США. Но те же самые годы, да и последующий период, были временем куда более глубинной борьбы между Севером и Югом. Вновь господствующий слой (обитавший на Севере) пытался убедить новые опасные классы в идентичности двух современностей. Вудро Вильсон предложил концепцию самоопределения наций, а президенты Рузвельт, Трумэн и Кеннеди предложили концепцию экономического развития слаборазвитых наций, структурный эквивалент на всемирном уровне всеобщего избирательного права и государства всеобщего благосостояния на национальном уровне в странах сердцевины.

На самом деле уступки были невелики. Господствующие слои предложили также аналог «самосознания» в форме единства свободного мира против коммунистического мира. Но эта форма самосознания была весьма подозрительно встречена в так называемом третьем мире (то есть в периферийных и полупериферийных зонах минус так называемый советский блок). Третий мир считал так называемый второй мир фактически частью своей зоны и таким образом находящимся в одном лагере. Сталкиваясь, однако, с реальностью мощи США в сочетании с символической (по большей части только символической) оппонирующей ролью СССР, третий мир в большинстве своем сделал выбор в пользу неприсоединения, что означало, что он никогда не придет к «идентификации» с зоной сердцевины таким образом, как рабочий класс сердцевины идентифи­цировал себя с господствующими слоями, разделив их национализм и расизм. Либеральная геокультура на мировом уровне в XX в. работала куда менее успешно, чем на национальном уровне в странах сердцевины XIX в.

Но либерализм еще не был в положении загнанного зверя. Вильсонианский либерализм был способен соблазнить и приручить ленинский социализм примерно теми же способами, как европейский либерализм обольстил и приручил социал-демократию в XIX в.5 Программой ленинизма стала не мировая революция, а антиимпериализм плюс социалистическое строительство, что при ближайшем рассмотрении оказалось всего лишь риторическим вариантом вильсонианско-рузвельтовскои концепции самоопределения наций и экономического развития слаборазвитых наций. В реальности ленинизма современность технологии вновь взяла верх над современностью освобождения. И точно так же, как господствующие либералы, якобы оппозиционные ленинисты доказывали, что обе современности по сути совпадают. И с помощью ленинистов либералы Севера начали добиваться успеха, убеждая национально-освободительные движения Юга в такой идентичности двух современностей.

В 1968 г. всемирная революция, которая приняла форму главным образом, но не исключительно, студенческих восстаний, громко и энергично бросила вызов этому удобному концептуальному смешению двух современностей. В США и во Франции, в Чехословакии и Китае, в Мексике и Тунисе, в Германии и Японии произошли восстания (иногда даже с жертвами), которые, различаясь в зависимости от места, в сущности, разделяли одни и те же основные темы: современность освобождения — это все, и она пока еще не достигнута. Современность технологии — ловушка и обман. Либералы во всех вариантах — либеральные либералы, консервативные либералы,


и прежде всего социалистические либералы (то есть «старые левые) — не заслуживают доверия, являются на самом деле первым препятствием на пути к освобождению6.

Я сам был захвачен событиями в самом центре борьбы в США — 8 Колумбийском университете7, — и у меня остались два основных воспоминания от этой «революции». Первое — подлинный восторг студентов: в практике коллективного освобождения они открывали, что переживают и процесс личного освобождения. Второе — глубокий страх, который был пробужден этим выплеском освободительных чувств, среди большинства профессуры и администрации, осо­бенно и больше всего у тех, кто считал себя апостолами либерализма и современности, кто видел в этом подъеме иррациональное отвержение очевидных благ современности технологии.

Всемирная революция 1968 г. полыхнула и затем угасла, или, скорее, была подавлена. К 1970 г. она более или менее закончилась повсюду. И тем не менее она наложила основательный отпечаток на геокультуру. Потому что 1968 год потряс господство либеральной идеологии в геокультуре миросистемы. Тем самым он вновь открыл вопросы, закрытые или отодвинутые на обочину общественного обсуждения триумфом либерализма в XIX в. И «мировая правая», и «мировая левая» вновь повернулись против «либерального центра». Так называемый неоконсерватизм был во многом восставшим из могилы старым консерватизмом первой половины XIX в. И «новые левые» так же во многих отношениях была возрождением радикализма начала прошлого столетия, который, напомню, в те времена символизировался термином «демократия», который впоследствии был присвоен центристскими идеологами.

Либерализм не исчез в 1968 г.; он, однако, утратил роль определяющей идеологии геокультуры. 1970-е стали свидетелями возвращения идеологического спектра к реальной триаде, ликвидации того слияния, которое произошло, когда три основные идеологии в период между приблизительно 1850-ми и 1960-ми стали фактически лишь вариациями либерализма. Казалось, что вернулись споры 150-летней или около того давности. За тем исключением, что мир стал другим в двух смыслах. Современность технологии преобразовала мировую социальную структуру таким образом, что под угрозой оказались основы капиталистического мира-экономики. А идеологическая история миросистемы стала памятью, которая воздействовала на текущие способности господствующих слоев поддерживать в миросистеме политическую стабильность.

Давайте сначала рассмотрим второе изменение. Некоторые из вас могут удивиться, что я уделяю такое внимание 1968 году в качестве поворотного момента. Вы можете думать: разве не 1989-й, символический год краха коммунизма, является более существенной датой в истории современной миросистемы? Разве не в 1989 г. в самом деле провалился социалистический вызов капитализму, и тем самым была наконец достигнута цель либеральной идеологии, приручение опасных классов, всеобщее принятие достоинств современности технологии? Нет, вовсе нет! Я собираюсь сказать вам, что 1989 год был продолжением 1968-го, и 1989-й означал не триумф либерализма и тем самым вечность капитализма, но совсем наоборот — крах либерализма и грандиозное политическое поражение тех, кто поддерживает капиталистический мир-экономику.

Если говорить об экономическом развитии в 1970-1980-х гг., в результате понижающейся фазы Б кондратьевского цикла государственные бюджеты почти повсеместно были жестко урезаны, и негативные последствия этого для социальных расходов были особенно болезненны в периферийных и полупериферийных зонах мира-экономики. Это не относилось к широко понимаемой восточ-ноазиатской зоне 1980-х, но во время таких спадов всегда существует сравнительно небольшая зона, где дела идут хорошо именно изза общего спада, и восточноазиатский рост 1980-х совсем не опро­вергает общей модели.

Такие спады несколько раз повторялись в истории современной миросистемы. Однако политические последствия этой конкретной Б-фазы кондратьевского цикла были более тяжелы, чем любой прежней, именно потому, что предшествовавшая ей А-фаза 1945-1970 гг. была ознаменована политическим триумфом национально-освободительных и других антисистемных движений. Другими словами, именно потому, что либерализм казался таким «платежеспособным» во всемирном масштабе в 1945-1970 гг. (самоопределение плюс экономическое развитие), падение 1970-х и 1980-х было особенно болезненным. Это было предательство надежды и крах иллюзий, особенно, хотя и не только, в периферийных и полупериферийных зонах. Лозунги 1968 г: вдруг стали казаться весьма правдоподобными. Рассудительный реформизм (a fortiori* когда он был облачен «революционной» риторикой) казался горьким заблуждением.

В одной за другой странах третьего мира массы отворачивались от движения «старых левых» и обвиняли их в обмане. Массы не Могли знать, что предложить взамен — заговор здесь, религиозный фундаментализм там, настроения против политики как таковой в третьем месте — но


они были уверены, что псевдорадикализм «старых левых» на самом деле был притворно замаскированным либерализмом, который был выгоден лишь узкой элите. Тем или другим образом массы этих стран стремились изгнать такие элиты. Они утратили веру в свои государства как агентов современности освобождения. Давайте четко поясним: они потеряли не желание освобождения, а лишь веру в старую стратегию его достижения.

Коллапс коммунизма в 1989-1991 гг. был просто последним в долгой серии открытий, приведших к пониманию того, что даже самая радикальная риторика не гарантирует современности освобождения, и даже для современности технологии является весьма слабым гарантом8. Конечно, в растерянности и под влиянием момента широкие слои населения коммунистических стран приняли лозунги реанимированной «мировой правой», мифологию «свободного рынка» (в виде, следует сказать, в котором их не найдешь даже в США или Западной Европе), но это было быстро проходящим миражем. Мы уже наблюдаем политическую отдачу в Литве, Польше, Венгрии и повсюду.

Справедливо, однако, что ни в Восточной Европе, ни где-либо еще в мире маловероятно, чтобы народы вновь поверили в ленинистскую версию обещаний рассудительного реформизма (нареченную социалистической революцией). Это, разумеется, катастрофа для мирового капитализма, так как вера в ленинизм служила в течение по меньшей мере 50 лет основной силой, сдерживающей опасные классы миросистемы. Ленинизм на практике оказывал очень консервативное влияние, проповедуя неизбежную победу народа (тем самым неявно проповедуя терпение). Комуфляж ленинизма теперь потерян для господствующих слоев современной миросистемы9. Опасные классы теперь вновь могут стать действительно опасны ми. Политически миросистема утратила свою устойчивость.

В то же самое время существенно ослабли и социально-экономические опоры миросистемы. Позвольте мне лишь упомянуть четыре из таких тенденций, которые не исчерпывают длинного спис­ка структурных трансформаций. Во-первых, произошло серьезное истощение мирового резервуара доступной дешевой рабочей силы.

Вот уже в течение четырех веков городские наемные работники были способны вновь и вновь использовать свою силу в переговорах, чтобы увеличить долю прибавочного продукта, получаемого ими за свой труд. Капиталисты, однако, были способны противостоять негативным последствиям, которые этот процесс оказывал на норму прибыли, расширяя, так-же вновь и вновь, резервуар рабочей силы, приводя на рынок труда новые группы прежде не наемных работников, которые на первых порах были готовы соглашаться на очень низкую оплату. Окончательное географическое расширение капиталистического мира-экономики в конце XIX в., когда он охватил весь земной шар, привело к ускорению процесса вывода мировой рабочей силы из деревни, процесса, который зашел уже очень далеко и может быть в сущности завершен в обозримом будущем10. Это неизбежно будет означать резкий рост мировых издержек на труд как доли общих издержек мирового производства.

Второй структурной проблемой является сжатие средних слоев. Они совершенно правильно воспринимались как политическая опора существующей миросистемы. Но их требования, как к работодателям, так и к государству, постоянно росли, и общемировые издержки по содержанию широко разросшихся средних слоев на все более высоком уровне, исчисляемом per personam*, стали все более невыносимым бременем как для предприятий, так и для государственной казны. Вот что стоит за многочисленными попытками последних десятилетий свернуть государство всеобщего благосостояния. Но что-нибудь одно. Либо эти расходы не будут свернуты, и в случае как государства, так и предприятия столкнутся с серьезными трудностями и угрозой банкротства. Или же они будут свернуты, и в этом, случае возникнет значительное политическое недовольство среди именно тех слоев, которые наиболее сильно поддерживали существующую миросистему.

Третьей структурной проблемой является кризисная ситуация в экологии, что ставит перед миросистемой острые экономические проблемы. Накопление капитала в течение вот уже пятисот лет основывалось на возможности для предприятий выносить свои издержки вовне. Это в первую очередь означало сверхиспользование мировых ресурсов, представлявших большую коллективную ценность, но почти ничего не стоивших предприятиям. Но в какой-то определенный момент ресурсы израсходованы, а отравление окружающей среды достигает уровня, который невозможно выносить. Сегодня мы обнаруживаем необходимость огромных капиталовложений в очистку окружающей среды и резкого сокращения использования ресурсов, иначе нам придется столкнуться повторно с той же проблемой. Но совершенно верно, как и вопят предприятия, что эти действия приведут к снижению глобальной нормы прибыли.


Наконец, демографический разрыв, удваивающий экономический разрыв между Севером и Югом, скорее увеличивается, чем уменьшается. Это создает невероятно сильное давление миграционных потоков с Юга на Север, что в свою очередь порождает не менее сильную антилиберальную политическую реакцию на Севере. Нетрудно предсказать, что случится. Несмотря на воздвигаемые барьеры, повсюду на Севере будет расти нелегальная иммиграция и Бог знает какие движения. Внутренний демографический баланс государств Севера радикально изменится, и можно ожидать острых социальных конфликтов.

Таким образом, сегодня и в течение следующих 40-50 лет миросистема находится в остром моральном и институциональном кризисе. Возвращаясь к нашим рассуждениям о двух современностях, которыми начинался очерк, происходит то, что наконец-то ясно и открыто обнаружилось напряжение между современностью технологии и современностью освобождения. Между 1500 и 1800 гг. обе современности, казалось, идут в тандеме. Между 1789 и 1968 гг. их латентный конфликт сдерживался успешными попытками либеральной идеологии представить обе современности идентичными. Но начиная с 1968 маска сброшена. Они находятся в открытой борьбе друг с другом.

Существуют два главных культурных признака этого признания конфликта двух современностей. Один — это «новая наука», наука сложности. Вдруг, в последние десять лет, большое число ученых -— физиков и математиков — повернулись против ньютоновско-бэконовско-картезианской идеологии, которая на протяжении по крайней мере последних 500 лет провозглашалась единственно возможным выражением науки. С триумфом либеральной идеологии в XIX в. ньютоновская наука была канонизирована как универсальная истина.

Новые ученые поставили под вопрос не верность ньтоновской науки, а ее универсальность. В сущности, они доказывают, что законы ньютоновской науки —- это законы ограниченного специаль­ного случая действительности, и чтобы понять действительность научно, необходимо сильно раздвинуть рамки нашего рассмотрения и расширить набор наших орудий анализа. Таким образом, сегодня мы слышим новые ученые словечки о хаосе, бифуркации, размытой логике, фракталях, и — самое фундаментальное — о стреле времени. Мир природы во всех своих проявлениях стал восприниматься исторично11. Новая наука совершенно определенно нелинейна. Но современность технологии была воздвигнута на опоре линейности. Тем самым новая наука поднимает наиболее фундаментальные вопросы о современности технологии, по крайней мере о форме, в которой она нашла свое классическое выражение.

Другой культурный признак признания конфликта двух современностей — движение постмодернизма, прежде всего в гуманитарных дисциплинах и социальных науках. Постмодернизм (надеюсь, что я показал это достаточно ясно) — вовсе не /после-современность. Это способ отрицания современности технологии во имя современности освобождения. Если он был изложен в столь причудливой лингвистической форме, то это связано с тем, что постмодернисты стремились найти способ оторваться от лингвистических пут, которыми либеральная идеология связала наш дискурс. Постмодернизм как концепция, претендующая на объяснение, лишь запутывает. Постмодернизм как доктрина возвещения, несомненно, наделена даром предвидения. Потому что мы и в самом деле движемся к другой исторической системе. Современная миросистема подходит к концу. Понадобится по меньшей мере еще 50 лет окончательного кризиса, то есть «хаоса», прежде чем мы можем надеяться обнаружить себя при новом общественном строе.

Сегодня и на следующие 50 лет наша задача состоит в построении утопий. Это задача измышлять этот новый общественный строй и бороться за его сотворение. Ведь никоим образом не гарантировано, что конец неэгалитарной исторической системы приведет к появлению лучшей. Борьба открыта. Сегодня нам нужно определить конкретные институты, через которые наконец сможет найти свое выражение освобождение человека. Мы пережили в существующей миросистеме претензии на такое выражение, когда либеральная идеология пыталась убедить нас в существовании реальности растущего равенства и демократии, реальности, с которой либералы на самом деле боролись. И мы пережили разочарование потерпевших поражение антисистемных движений, движений, которые сами были частью проблемы, равно как и частью ее решения.

Мы должны вступить в грандиозный всемирный мультидиалог, потому что решения ни в коем случае не являются очевидными. И те, кто хотел бы продлить существование того, что есть сейчас, в другом обличии, очень сильны. Конец какой современности? Пусть это будет концом ложной современности и началом, впервые, подлинной современности освобождения.


1 Более подробную аргументацию см. в моей статье: The French Revolution as a World-Historical Event. In: Unthinking Social Science: The Limits of Nineteenth-Century Paradigm (Cambridge: Polity Press, 1991), p. 7-22.

2 Доказательства этому развернуты в: Liberalism and the Legitimation of Nation-States: An Historical Interpretation, Social Justice 19, no. 1 (Spring 1992), p. 22-33.

3 Benjamin Disraeli. Earl of Beaconsfield, Sybil, or Two Nations (1845; пере
издание London: John Lane, The Bodley Head, 1927). 4 Ibid., p. 641. 5 См. очерк «Концепция

национального развития, 1917-1989» в настоящем сборнике. 6 Более полный анализ всемирной революции 1968 г. см. в моем очерке «1968-й — революция в миросистеме» в настоящем сборнике. 7 См. превосходное описание событий в: Jerry I. Avorn et al. Up Against the Ivy Wall: A History of the Columbia Crisis (New York: Atheneum, 1968).

* Эти проблемы рассмотрены в: G. Arrighi, T. К. Hopkins and I. Wallersteinn. 1989: The Continuation of 1968, Review 15, no. 2 (Spring 1992), p. 221

242.

9 См. дальнейшую аргументацию в очерке «Коллапс либерализма» в настоящем сборнике. 10 См.: R. Kasaba and F. Tabak. The Restructuring of World Agriculture, 18731990. In: Food and Agricultural Systems in the World-Economy, ed.

P. McMichae (Westport, CT: Greenwood Press, 1994), p. 79-93. 11 О применениях всего этого для социального анализа см. специальный номер «The 'New Science' and the Historical Social Sciences», Review 15, no. 1 (Winter 1992).





sdamzavas.net - 2019 год. Все права принадлежат их авторам! В случае нарушение авторского права, обращайтесь по форме обратной связи...