Главная Обратная связь

Дисциплины:






Дорогой Ричарда Ченслера 15 страница



 

– Наши деды терпели, и нам Бог велел терпеть. Ништо! Всяк колбаске рад станется, а дерьмо-то, чай, свое – не чужое…

 

Только из этих слов, пожалуйста, не делайте вывод, будто ярославцы были людьми смиренными, готовыми все терпеть. Увы! История на своих скрижалях не однажды высекала ярчайшие примеры их буйного характера. Так, во времена Смутные, когда еще Марина Мнишек у них проживала, они всех незваных пришельцев зверски побили. С московской же властью они тоже не в ладах жили. Во времена оные, незаконными поборами чреватые, ярославцы своих воевод, кои не старались им угождение сделать, бросали живьем в чан с кипящей водой и варили до тех пор, пока мясо от костей не отстанет… Теперь вот Бирон у них проживал со своей горбуньей. Дело темное, правды не узнаешь, а все-таки подпалили его во славу Божию, чтобы не слишком зазнавался. Это случилось в мае 1760 года, и сынок герцога Петрушка, сам будущий герцог, в Петербург жаловался, что все несгоревшее “было перебито и раскрадено. Несчастия не случилось бы, если б не полицмейстер – грузин, а он такой бездельник!” Звали этого бездельника князем Давидом Геловани… Уж не предок ли того самого, что любил нам в кино показывать “отца всех народов”?

 

Если же быть честным до конца, то пожары были ярославцам не в диковинку. Ярославль полыхал почти ежедневно, и тогда гремели церковные колокола, возвещая тревогу, только не думайте, что из депо выезжала бравая пожарная команда во главе с усатым брандмейстером. Нет, такого еще не бывало! Зато отовсюду сбегались любители погреться у чужого огня, готовые задарма упражняться в таскании от реки ведер с водою. Чтобы город горел не столь часто, начальство мудрейше указывало топить печки только дважды в неделю, а пироги испекать в дворовых печах. И, однако, невзирая на эти строгости, пожары не унимались, а сами погорельцы потом ходили по городу, рассказывая о своих впечатлениях:

 

– Да это все Матрена моя виновата! Сходи да сходи, говорит, в баньку да отмойся, ведь на тебе, проклятом, даже рубаха шевелится… Ну я, дурак, и послушался – пошел. Тока за веник взялся, тута ка-а-ак полыхнет, и – пошло, и поехало, тока успевай людей созывать… Счас пойду да оттаскаю Матрену за волосья ее, чтобы впредь мужа свово не учила!

 

Так было или не так – об этом муза истории, божественная Клио, стыдливо умалчивает, в подробности не вникая. Тем более бродяг всяких в Ярославле всегда полно было, их побаивались; особливо шатучих князь Геловани хватал, подвергая обыску – “не окажется ли при оных (от чего Боже нас сохрани!) к пожарному случаю каких-либо сумнительных орудиев”. Спичек тогда еще не придумали, но и кресало могло служить ярким доказательством подобных намерений. О том, что ярославцы, в душе поэты, даже воспевали свои пожары, можно судить по названиям ярославских окрестностей: Горелое, Паленое, Гарь, Опалево, Жары, Огневка, Смольное, Огоньки и так далее…



 

Пришло, кажется, время поговорить о жидкостях, еще не имевших в ту пору нарядных этикеток, называвшихся “горячительными напитками”. Трезвостью ярославцы не грешили, горячили себя офицеры гарнизона, употребляли станочники знаменитой мануфактуры Ивана Затрапезного, исправно похмелялись люди посадские и люди мастеровые, до полудня на двух ногах твердо стоящие. Но… но… страшно писать, читатель! Вот уже кто действительно умел пить в Ярославле, так это мелкотравчатые чиновники, коих со времен царя Гороха принято величать “крапивным семенем”. Дабы отвратить их от употребления зелья хотя бы в служебные часы (от семи утра до двух пополудни), столоначальники в канцеляриях отбирали у подчиненных сапоги, шапки и рукавицы, дабы удержать слабых у рабочего места. Но даже в лютейшие морозы, босые и раздетые, они сигали по сугробам до ближайшего заведения. Будучи уличенные в винопитии, они бывали не раз вторгаемы в губернское узилище – “дондеже не отрезвятся и в разум окончательно не придут…”. Здесь же, не отходя от кабака, расскажу вам о градации чинов в преобильном мире “крапивного семени”. Нет, не титулярные, не коллежские – об этом они и не мечтали! У них карьера строилась по такой лесенке: писчик, копиист, подканцелярист и – наконец-то, слава те Господи! – канцелярист, а выше сего звания они подняться и не стремились. Был, правда, один небывалый случай, когда – за красивый почерк – копииста Ивана Неотелова наместник произвел сразу в канцеляристы. После такого безумного возвышения Неотелов трудиться на благо любезной ему губернии уже не был способен, а все время пил и плакал от радости. Так и не видели больше несчастного в канцелярии, а на вопрос – куда делся Неотелов? – его коллеги даже не пытались скрывать, что он плачет…

 

– Отчего плачет-то? – спрашивали их.

 

– Да ведь причин для слез в жизни нашей немало, – уклончиво ответствовали копиисты и писчики. – Мы и сами рыдать готовы, да времени совсем не стало. Эвон, сколько писанины нам навалили… до свету не управимся!

 

Меня спросят: как обстояли дела в рукопашных схватках?

 

Тут я отвечу, что слово “избил” в документах не указывалось, вместо этого писалось, что бьющий “делал руками некоторые опыты”. А как, спросите вы, насчет этого самого? Надеюсь, вы и сами понимаете, о чем я вас спрашиваю…

 

– Были , – отвечу я вам, положа руку на сердце.

 

Правда, веселых домов для этого не водилось, а веселые девицы, да, существовали. По секрету скажу вам даже большее: некто Иван Четвертухин, человек широких взглядов на жизнь и мрачной ревностью никогда не страдавший, свободно допускал к себе гостей, соблазненных рубенсовскими формами его несравненной Агафьи Тихоновны. Глядя же на то, как широко зажила эта Агафья, поддалась искушению и сноха ее, а потом и кума в непотребстве скатилась, почему магистрат Ярославля немедленно вмешался: всех плетьми на площади пересек, дом разломал, а Четвертухину с его Агафьей было указано ехать в деревню и там затаиться. Если же учесть, что плетьми тогда передрали даже тех, кто заглядывался на безбожную красу Агафьи, так вы представляете, какой хохот стоял тогда на улицах… Да, удовольствий было немало!

 

Я бы, читатель, мог и дальше рассказывать о том, как жили и веселились мои добрые ярославцы, но – вот беда! – все архивы Ярославля сгорели в 1768 году.

 

С этого времени, когда бумаг не стало, а история обрела свое новое прогрессивное течение, я и начинаю свой рассказ о страданиях ярославского поручика Семена Самойлова.

 

Предупреждаю: ничего особенного с ним не случится, но он важен для нас – как скромное дитя своего времени…

 

При пожаре 25 июня 1768 года выгорела почти половина Ярославля, и память об этом дне очень долго хранилась среди жителей, которые, уже дряхлыми старцами, дожив до времен Пушкина и Лермонтова, поучали внуков и правнуков:

 

– Не шуткуй с огнем, а где вино на столе, там особливо надобно от огня иметь бережение.

 

– Дедушка, а откель пожар зачался?

 

– Вестимо где – в кабаке. Были б тамотко трезвые, так рази такое бы полыхание допустили?..

 

“Первое запаление, – по свидетельству документов, – по­следовало на питейном дворе ведерной и чарочной продажи”. Нет смысла перечислять ущерб, погибло в огне лишь трое посадских, зато город выжгло дотла, не стало даже острога и магистрата, исчез Гостиный двор с его 583 лавками, не стало и “торговых” (то есть платных) бань, в которых мылись горожане, своих бань не имевшие… Вот после пожара и состоялось явление из дыма отставного поручика Семена Самойлова.

 

Члены магистрата ютились в сиротском суде, обсуждая, как помочь городу в его бедствии, когда поручик предстал перед ними со словами:

 

– Мне бы снасти от вашей милости выправить.

 

Вроде бы человек собрался поймать “шекснинску стерлядь золотую”, что была воспета Гаврилой Державиным, но далее речь пошла совсем об иных “снастях”.

 

– Беспокою вас не напрасно я, ибо состою хранителем вещей, для государства значительных и драгоценных.

 

– А что за вещи-то у тебя? – спрашивали.

 

– Для соблюдения благочиния и порядка очень необходимые, как-то – кнуты, щипцы для вырывания ноздрей и железные клейма, коими метить людишек положено…

 

Битых кнутом, с ноздрями рваными, да еще клейменных раскаленных железом, людьми не считали – их и звали не людьми, а “шельмами”. Перечислив набор своих сокровищ, их хранитель в ранге поручика добавил, плача:

 

– Во время пожара снасти мои то ли сгорели, то ли украдены, а заплечных дел мастер пропал вместе с ними…

 

При этом выложил бумагу, не им писанную – по причине безграмотности, но им продиктованную, в которой Самойлов просил канцелярию, чтобы “благоволила приказать все оныя снасти искупить”.

 

– На “искупление”, – отвечали ему управители славного города Ярославля, – в магистрате денег нет и не будет… Нельзя ли кнутья твои заменить плетями обычными?

 

На что и был получен ответ от Самойлова, что русский человек плетей не боится. “Вообще ярославцы, – писал историк, – смотрели на плеть как-то нежно, почти благодушно, считая ее орудием очень легким, каким она и была действительно – по сравнению с кнутом: кнута наши предки страшно боялись!”

 

Доказав всемогущество кнута в добывании на допросах истины, чтобы тем же кнутом потом и наказывать за ту же самую истину, Самойлов усугубил положение ярким пророчеством:

 

– Опосля пожара, когда из острога все колодники разбежались, теперь честному люду проезду на дорогах не станется. А у нас, как на грех, ни одного кнута… Узнай об этом разбойнички – то-то они возликуют!

 

– Да, – согласились члены магистрата, понурив головы, – час от часу не легше, и что тут придумать? Надо бы в Москву писать… Пущай знают, как мы тут мучаемся.

 

– Чего в Москву? Сразу в Питер, чтобы нам эти снасти выслали. Иначе, ежели наших людишек не пороть да не клеймить, так они совсем распояшутся… Слыхали небось? Намеднись-то даже Кучумова на мосту обчистили, а ведь он уже и не человек, а с медалями ходит.

 

– Верно, – заговорили все разом за столом магистрата, – господину поручику окажем почтение, чтобы без снастей не остался… Как не помочь?

 

Решено было так: ехать Самойлову по уездам провинции – в Кинешму, Романов и Пошехонье, и пусть воеводы тамошние “снастями” поделятся. Кинешма отбоярилась быстро. Самойлову было сказано, что у них всего один кнут, а чтобы ноздри рвать и шельмовать печатями – для этой надобности преступников они в Москву отсылают. В Романове воевода поручика высмеял:

 

– Спохватились! Да вы нешто и газет питерских не читаете? Ведь уже было писано, что у нас еще в прошлом годе пожар случился… Вот в Пошехонье, может, и сыщется какой-либо кнут лишний, ибо пошехонские давно не горели!

 

Но ехать в эти мрачные края Самойлов боялся. Неудивительно – и любой испугался бы, ибо Пошехонье императрица Елизавета отдала тем солдатам, что возводили ее величество на престол; получив звание “лейб-компании”, эти вчерашние солдаты вдруг стали дворянами, обзавелись гербами и поместьями, тираня своих мужиков хуже разбойников. И сами они – по рассказам – от разбойников ничем не отличались.

 

Вот и сам пошехонский воевода…

 

– Зачем пожаловал? – зычно вопросил он поручика.

 

Накануне, отъезжая в Пошехонье, тот отслужил в церкви молебен “за здравие”, чтобы Господь Бог помог ему живым вернуться, и отвечал он воеводе с великой робостью:

 

– Мне бы кнута хорошего…

 

– Так за чем дело стало? – радостно воскликнул воевода, и на свист его разом вбежали добры молодцы, все ростом под потолок, кровь с молоком и пивом. – Гляди какие! – похвастал воевода. – Сорок восемь эфтаких нарожал я от баб разных, они вмиг разложат тебя и всыпят… Ха-ха-ха!

 

– Го-го-го, – заржали сыновья-пошехонцы.

 

Тут наш бедный поручик от страха самую малость в штаны согрешил, говоря, что его сечь нельзя, потому как он человек казенный, при чинах и жалованье казенном.

 

– И бумага у меня казенная, в коей все писано…

 

Узнав же, что Ярославль униженно просит Пошехонье поделиться “снастями”, воевода обнял Самойлова и даже расцеловал:

 

– Нешто ж мы, пошехонцы, звери какие? Нужду вашу приемлем душевно, снабдим инструментом добрым… Что там один кнут? Мы люди щедрые. Бери пять, чтобы не все измочалились…

 

Дело оставалось за малым – сыскать заплечных дел мастера, но его-то как раз и не было. Чины магистратские обещали Самойлову жалованье повысить, чтобы сам кнутобойничал.

 

– Того быть не может, – оскорбился поручик, – чтобы я, дворянин, мужиков да баб заголял, стегаючи…

 

Между тем время шло, а народ ярославский, ощутив слабость властей, совсем расшалился. Если кого и схватят да посадят (за неимением острога) в баньку, так посаженный за одну ноченьку баньку ту расшатает, бревна выбьет – и побежал, родимый… Прослышал Самойлов, что доживает на покое старый мастер за­плечных дел Федька Аристов, но при свидании с поручиком палач сказал, что к делу давно негоден, “весьма тяжко болен и, по старости лет, совсем одряхлел, худо глазами видит, а из дома и выдти не может…”.

 

Чтобы народ застращать как следует, было ярославцам при барабанном бое объявлено, что отныне станут ссылать не в Нерчинск, а – страшно вымолвить! – прямо в пекло Оренбурга, где, как сказывают люди, там бывавшие, кто вечером по нужде в огород выйдет, тут ему сразу – аркан на шею, и потащили в Бухару или Хиву, чтобы басурманское обрезание сделать.

 

– Охти мне тошно! – восклицали ярославские бабы.

 

– Лучше уж в Нерчинск, – вздыхали мужики…

 

Магистрат как можно жалобнее отписывал в Москву, что Ярославская провинция взывает к первопрестольной: если сыщется какой сверхштатный палач, то чтобы не скупились и прислали на выручку, ибо у нас в Ярославле колодники сидят на цепях, ожидая наказания – истомились, сердешные, кнута ожидаючи, а кормить их накладно… Долго отмалчивалась Москва-матушка. “Уведомление наконец было получено, – сообщал историк, – заштатного палача у них нет, а штатного отпустить в Ярославль никак не могут – самим надобен…” Тем временем колодники на цепях недолго сидели, выдернули из стен крепежные кольца и бежали вместе с цепями… Что тут делать?

 

Опять застучали на площадях и базарах барабаны, сзывая народ ярославский для слушания слов соблазнительных:

 

– Кто из посадских или даже купеческого звания возьмется быть заплечных дел мастером, за того подати платить магистрат от себя обяжется, а мастер станет получать жалованье доброе…

 

Нет, не польстились ярославцы на такие приманки, хотя податей на них “нависло” немало, и барабаны умолкли. Долго потом на столбах и на папертях церковных болтались такие пламенные призывы к ярославцам:

 

“ВО ВСЕНАРОДНОЕ ИЗВЕСТИЕ Не пожелает ли кто из вольных людей в заплечные мастера и быть в штате при Ярославской провинциальной канцелярии на казенном жалованье? И если же кто имеет желание, тот бы явился в канцелярии в самой скорости”.

 

Возле таких объявлений толпился народ – веселый:

 

– Ишь-то, додумались! Сами дурни и дураков ищут.

 

– Верно, Егорушка, золотые слова твои.

 

– Нешто же кто из нас в убивцы пойдет?

 

– Пущая сами с кнутьями играются…

 

И кочевряжился пьяный нищий, тряся пустой торбою:

 

– Ежели меня драть – пожалуйста! А чтобы я кого пальцем тронул – ни-ни, тому не бывать. Лучше по миру ходить…

 

Ото всех этих огорчений стал Семен Самойлов прихварывать и к смерти неминучей готовиться. Он бы, наверное, и воскрес для продолжения своего общеполезного жития, но тут воевода из Пошехонья, одаривший его иудиным поцелуем, вдруг прислал злодейский счет за подаренные пять кнутов и щипцы с клеймами, оценив эти клещи в 1 руб. 20 копеек, а за каждый кнут требовал по 20 копеек. Тут поручик заторопился в отставку.

Маланьина свадьба

 

Недавно я был искренно удивлен, узнав, что некий Дениска по прозванию “Батырь” (Богатырь), новгородский раскольник, бежавший на Дон от преследования властей, первым браком был женат на дочери знаменитого атамана Степана Разина.

 

Звали ее слишком вычурно для того времени – Евгенией, и, по слухам, она обладала столь несносным характером, что бедный “Батырь” не знал, как от нее избавиться. Нравы на Дону были тогда примитивные, а разводов не ведали. После очередной домашней баталии взял Дениска свою неугомонную Степановну за шиворот и силком оттащил на майдан, где шумела ярмарка.

 

– Эй, кому жинка нужна боевая? – вопрошал он, и, конечно, нашлись храбрецы, которые прямо с базара увели Степановну для ведения домашнего хозяйства и прочего…

 

От этого-то Дениски пошел дворянский род Денисовых, а позже образовался знатный род графов Орловых-Денисовых. Я перебираю легендарные донские родословия: Платовы, Ефремовы, Грековы, Орловы, Карповы, Егоровы, Иловайские, Кутейниковы, Денисовы, Ханжонковы – все донцы-молодцы, которые из казаков сделались генералами, обрели потомственное дворянство, а иные украсились символикой аристократических титулов.

 

Но… что мы теперь знаем о них? Мало. Забыли.

 

А разве не приходилось вам слышать, как, увидев щедро накрытый стол, гости восторженно восклицают:

 

– Да здесь всего хватит даже на Маланьину свадьбу!

 

Мелания – слово греческое, означает оно “черная, мрачная, жестокая”, но в народном говоре это имя произносят как Маланья, и я буду придерживаться такого же написания. Маланью часто поминают в народе, а вот спроси любого – кто такая была эта Маланья, в ответ только пожмут плечами в недоумении, не зная, что Маланья – лицо историческое, и она, думаю, стоит того, дабы поведать о ней бесхитростно…

 

Читатель, надеюсь, простит мне, если я окунусь в старину-матушку, дабы выявить истоки рода Ефремовых. Жил да был московский купец Ефрем Петров, которому большей прибыли захотелось, ради чего около 1670 года он переселился в Черкаеск – стародавнюю столицу донской вольницы, где имели жительство ее грозные атаманы. Иностранцы прозвали этот город “донской Венецией”, благо каждую весну Дон широко разливался, из воды торчали луковицы храмов и крыши богатых “куреней” с купами цветущих левад-садов. Дон хорошо кормил людей стерлядями и раками, а кто побогаче, тому подавали к столу лебедей…

 

Вот тут Ефрем Петров и развернулся во всю свою ширь.

 

Жили казаки шумно, сытно и пьяно – только успевай наливать да торговать, себя не забывая. Ефрем торговал столь прибыльно, что в большую силу вошел – старшиной стал. Но конец жизни Ефрема обнаружим в 1708 году, когда Кондратий Булавин поднял восстание на Дону, а казаки порешили Ефрема повесить “за неправду и многие разорения”. Основатель династии повис и висел долго, пока веревка не перегнила…

 

Но его сын Данила обрел по имени батюшки фамилию и стал писаться Ефремовым. “Многие разорения” для казаков обратились от отца к сыну великим богатством. И стало это богатство почти сказочным, когда императрица Анна Иоанновна благословила его в атаманы. И был у атамана сын Степан, внук повешенного, вот они и прибрали Тихий Дон к своим рукам, столь загребущим, что отныне всюду торговали их лавки, лилось вино в их кабаках, крутились на реках их водяные мельницы, а в необозримых степях скакали их тысячные табуны лошадей. Возводили Ефремовы такие “куреня”, что лучше называть их дворцами, а отличались они по цвету раскраски – Белый, Зеленый, Красный.

 

Данила Ефремов славился удалью и хитростью; он отличился еще в Северной войне, с налету захватив штаб-квартиру шведского короля Карла XII; когда же калмыцкая орда Довдук-Омбу вдруг откочевала на Кубань, чтобы подчиниться султану, Ефремов сам поехал в ставку хана, уговорив его вернуть калмыков на их прежние волжские кочевья. В царствование Елизаветы атаман Данила обрел чин генерал-майора, из военных походов он возами свозил к себе “добычу”, а русских мужиков, бежавших на Дон ради “воли казачьей”, атаман безжалостно закабалял, делая их своими крепостными, и – богател, богател, богател… Данила скончался в 1755 году, передав атаманский “пернач” (символ власти) своему сыну Степану.

 

Степан Данилович повершил отца. Да и везло ему так, как никому. Угораздило же его летом 1762 года возглавить делегацию донских старшин, посланных ко двору с лебедями и вкусными рыбками. А тут как раз случилась престольная суматоха: Екатерина Алексеевна муженька своего свергла с престола, сама воссев на нем, как владычица империи, а старшины, не будь дураками, поддержали ее своим горлопанством, и тогда же – в это жаркое лето – царица заметила Степана Даниловича:

 

– Коли ты атаман после покойного батюшки, так я на Дон полагаться стану, яко на свою лейб-гвардию полагаюсь, а ты мне руку целуй да не забудь моей милости…

 

Отец и сын, обласканные свыше, 44 года подряд на Дону атаманствовали, это было “золотое время” Ефремовых, которые сделались местной аристократией – не хочешь, да поклонишься им! Десять лет прошло с того дня, как лобызал Степан Данилович длани императрицы, много воды утекло, а Тихий Дон уже волновался. Издревле казаки привыкли жить по своей воле, а тут пошел слух, будто Войско Донское обратят в регулярное. Как раз в эти годы шла война с Турцией, из Петербурга понукали Ефремова (и не раз!), чтобы слал донцов на войну, но он, потакая “вольностям” казацким, все указы из Военной коллегии клал под сукно, говоря войсковому писарю:

 

– Не забудь, куды я сховал их. Придет время – достанем и честь будем, а пока указы эти хлеба не просят…

 

Дальше – больше! Ефремов препятствовал и строительству крепости св. Дмитрия Ростовского (будущего города Ростова-на-Дону), всячески ратуя за обособленность донского казачества от властей столичных, считая, что “Дон – сам себе голова, а других голов и не надобно”. Дон как бы выпал из-под контроля государственной власти, а щедрые взятки, которые давал атаман, делали его почти неуязвимым, и потому Степан Ефремов творил на Дону все, что его левая пятка пожелает…

 

Но однажды Степан Данилович решил прогуляться по улицам Черкасска да заодно на базар заглянуть – нет ли там драки? И тут он приметил казачку красоты писаной, стояла она посередь базара, держа на локте связки громыхающих бубликов.

 

Донской атаман от такой красы даже оторопел.

 

– Кто такая? – грозно вопросил он.

 

– Маланья, – подсказал писарь…

 

Вот тут-то и началось! Пропал атаман.

 

Конечно, атаман не сразу на девку накинулся.

 

– Дешевы ли бублики? – спросил ради знакомства.

 

Казачка глазами повела, брови вскинула, носик вздернула – ну такая язва, не приведи Господь Бог. Ответила:

 

– Вижу, что тебе, атаман, не бублик надобен, а дырка от бублика. Так покупай, коли грошей у тебя хватит…

 

Ефремов такой наглости не ожидал, но уж больно понравилась ему эта дерзость. Он приник к уху девичьему, нашептывая:

 

– Слышь, а… пойдешь ли за меня?

 

Маланья подбоченилась, бедром вильнув:

 

– Да старый ты… на што мне гриба такого?

 

Степан Данилович произведен на свет был после Полтавы, Маланья годков на двадцать была моложе, а по тем временам мужчина даже в сорокалетнем возрасте считался уже стариком. Очень обиделся атаман, старым грибом названный. Но гордыню смирил, убеждая девицу ласково:

 

– Вникай, Маланья: я уже двух жонок схоронил, а тебя, яко пушинку, беречь стану, и ты сама-то подумай, что в положении атаманши тебе немалые услады достанутся.

 

– А покажи… услады свои! – раззадорила его Маланья.

 

Тут Степан Данилович развернулся и треснул кулаком в ухо писаря, чтобы не прислушивался к их любезной беседе.

 

– Идем, коли так, – велел он девице. – Я тебе такое покажу… не помри только от радости!

 

Привел молодуху в свой дом, строенный в стиле итальянского барокко, распалил свечку, и спустились они в подвал. А там, в подвале, пока Маланья свечку держала, атаман, похваляясь силою богатырской, кидал к ногам ее мешки тяжкие – какие с серебром, какие с золотыми червонцами; открывал перед ней ларцы, сплошь засыпанные жемчугами; отмыкал гигантские сундуки со сверкающими мехами и свитками шелка персидского. Наконец устал ворочать тяжести, сел в углу и заплакал:

 

– Нешто тебе не жалко меня, Маланья? Да я ради тебя… Убью, ежели за меня не пойдешь! Ты сама-то видишь ли, чтo все твоим будет? А ежели мало, так мы еще награбастаем… Как по батюшке-то тебя величать прикажешь?

 

– Карповной, – отвечала Маланья, прикидывая на руку тяжелые нитки жемчуга и ожерелья – столь же легко и проворно, как еще вчера навешивала на себя гремящие связки бубликов. – А детки-то у нас будут ли? – деловито спросила она, словно заглядывая в свое прекрасное будущее.

 

Свеча догорела, и во мраке слышались клятвы атамана:

 

– Да я… да мы… Ах, Маланья! Себя не пожалею. Ты уж только не возгордись, а я себя покажу в лучшем виде…

 

Свадьба была такая, что даже удивительно – как это Дон не повернул вспять? Загодя свозили в Черкасск вина заморские и отечественные, гнали на убой для жаркого стада телят и овец, рыбаки тащили из реки сети, переполненные лещами, сазанами и щуками. Праздничные столы прогибались от обилия яств, и войсковой писарь уже не раз намекал:

 

– Может, и хватит уже? Ведь лопнут же гости!

 

– На Маланьину свадьбу никогда не хватит, – отвечал атаман. – Гляди сам, сколь гостей поднаперло со всего Войска Донского, войска славного, и каждому угодить надобно…

 

Как сели за столы, так и не вставали. Луна перемежалась с солнцем, петухи праздновали рассветы, а гости все сидели и сидели, все ели и пили, пили да ели. Для тех, кому невмоготу было, для тех были заранее заготовлены короткие бревна: покатается он животом на бревне, чтобы в животе улеглось все скорее, и снова спешит к застолью. Неделя прошла, за ней вторая, вот и третья открылась – свадьба продолжалась.

 

– Ай да Маланья! Вовек тебя не забудем, – шумели гости, вставая от стола в очередь, чтобы на бревне покататься…

 

И верно – до сих пор не забыли на Дону Маланьину свадьбу, а слух о ней пошел по всей Руси великой, и, кто не знал, тот узнал, что есть на белом свете такая окаянная Маланья, для которой атаману ничего не жалко… Эх, гулять так гулять!

 

Потом, народ интерпретировал эти слова о свадьбе, и стали в эту “Маланью” вкладывать различный смысл.

 

– Что ты разводишь маланьины сборы, – раздраженно говорили мужья медлительным женам.

 

– Ты считай, милок, по-честному, а не по маланьиному счету, – говорили путаникам или обманщикам.

 

– Не хватит ли куховарить? Ведь у нас, слава Богу, не маланьина свадьба, – ругали кухарок за излишнюю щедрость…

 

Казалось, конца не видать атаманскому счастью. С годами появились и дети, Маланья раздобрела, приосанилась, в церемониях выступала павою. Уже начинались семидесятые годы столетья, на Яике давно было неспокойно – там казаки буянили, а на Дону тоже волновались, боясь, как бы их, донцов, не обратили в регулярную кавалерию. Война с турками продолжалась, Степан Данилович по-прежнему клал под сукно указы Военной коллегии; угождая своеволию казаков, он притворствовал, делая вид, что интересы общинные, чисто донские, для него всегда дороже дел государственных – общероссийских…

 

– Коли на Яике бунтуют, – пугал его писарь, – так не станется ли у нас заваруха приличная?

 

– Дурак, – важно отвечал Ефремов. – Да я только свистну, и на Дону все притихнут, ибо атаманов с таким решпектом, каков у меня, еще не знавало Войско Донское…

 

Настал 1772 год. Ефремов с семьей проживал подалее от Черкасска – в Зеленом дворце, и, казалось, ничто не предвещало беды. Нежданно-негаданно вдруг наехали чины всякие с солдатами, весь дом взбулгатили. Не успел атаман опомниться, как уже кандалами забрякал, а чиновники над ним измывались:

 

– Каково, атаман? Или думал, что у нашей матушки-государыни руки коротки, не дотянуться ей до Тихого Дона?

 

Повезли его в крепость св. Дмитрия (будущий Ростов), а в воротах крепости поджидал его зверь-генерал Хомутов:

 

– Ну, что, атаман? Доворовался? Нахапался от старшин да купцов акциденций, сиречь взяток? Ныне отрыгнешь все, что сожрать успел. Я из тебя душу вытряхну…

 

Пока Ефремов сидел на цепи, словно собака, из Петербурга нагрянула в Черкасск комиссия, чтобы подчистую конфисковать все имущество атамана. Но Маланья ужом извернулась, а сумела утаить от описи немало добра, в укромных местах попрятала драгоценности. Хомутов, комендант крепости, имел давние обиды на Ефремова, надеясь не вызволять его из крепостного узилища. Но пришло повеление свыше – доставить атамана в Петербург под строжайшим конвоем, как злодея бессовестного. Всю дорогу до столицы Степан Данилович поминал слова Екатерины II, втайне уповая, что императрица еще не забыла его услуг, какие он оказал, помогая ей свергать дурака-мужа…





sdamzavas.net - 2019 год. Все права принадлежат их авторам! В случае нарушение авторского права, обращайтесь по форме обратной связи...