Главная Обратная связь

Дисциплины:






Дорогой Ричарда Ченслера 25 страница



 

Потемкина уже не было в живых, а это осложняло положение Качиони в царской столице. Адмирал А. С. Шишков (известный писатель) встретил Качиони встревоженными словами:

 

– Ламбро, тебе бы где затаиться от гнева государыни, а ты сам на глаза лезешь. Шуточное ли дело – мир с Турцией ведь ты нарушил, противу воли ее величества.

 

Екатерина, будучи умной женщиной, сделала вид, что никаких разногласий между ними не возникало, а она рада его видеть. Из полковников он был переименован в капитаны 1-го ранга и снова зачислен для служения на Черноморском флоте. В разговоре с корсаром императрица пожаловалась на свое здоровье:

 

– А лейб-эскулапам своим не верю…

 

Ноги у нее опухли, на них образовались язвы, двигалась она с трудом. Качиони, пожалев женщину, сказал, что среди корсаров тоже нет доверия к медицине.

 

– Пошли-ка завтрева курьеров за водою из моря…

 

Воду возили от фортов Красной Горки, но вода Качиони не нравилась: он сказал, что в ней мало соли, и курьеров погнали далее – до Ревеля. Екатерина каждое утро погружала ноги в холодную морскую воду.

 

– Вечером тоже ставь, – велел ей Качиони. – Я твой характер, матушка, раскусил: ты сама по натуре большая пиратка, а посему слушайся пиратов…

 

Лейб-медик Роджерсон противился варварскому лечению и, как пишет очевидец, “говорил о могущих быть для здоровья и самой жизни бедственных последствиях”. Екатерина не послушалась Роджерсона, а в июле раны на ее ногах вдруг закрылись. Качиони уверял, что это самый верный способ:

 

– У пиратов все так лечат – водою. И даже перед боем мы пьем не вино, а глотаем по стакану соленой воды…

 

Раны, действительно, закрылись, но Екатерина умерла. Это случилось 5 ноября 1796 года, и о поведении в этот день Ламбро Качиони я нашел лишь свидетельство – того же адмирала Шишкова (его записки были опубликованы в Берлине и больше никогда не переиздавались). “Появление Ламбро Качиони крайне меня удивило, – пишет адмирал. – Он показался мне смутен… стал спиною к окошку и стоял неподвижно”. Эта сцена происходила в Зимнем дворце. “Я взглянул на него еще раз и увидел, что он больше похож на восковую куклу, нежели на живого человека”.

 

– Ламбро! – окликнул его Шишков. – Что сделалось с тобою? – Качиони молчал. – Посмотрись в зеркало, – продолжал адмирал. – Поди скорее да посоветуйся с каким-либо лекарем…

 

“Он ни слова. Стоит, вытараща глаза, будто истукан”.

 

Ламбро Качиони вернулся в Балаклаву, где снова занял пост командира Греческого батальона, несшего дозорную службу на побережье. Впервые в жизни, кажется, он мог спокойно вникнуть в строки Гомера, не хватаясь спросонья за оружие… Здесь его настигли тайные агенты турецкого султана, и знаменитый патриот и гражданин был ими отравлен. Русские источники указывают год смерти 1801-й, а французский историк Лавис говорит, что в 1806 году Качиони снова появился в Средиземном море, где и корсарствовал по-прежнему.



 

Русский народ никогда и далее не оставался равнодушен к делам Греции: на базарах в глухой провинции офени разносили яркие лубки с изображениями подвигов греческих инсургентов, мужицкие избы в деревнях украшали образами национальных героев Греции – почтенным Колокотронисом, которого зарисовал Карл Брюллов, или воинственной Бобелиной верхом на коне. Пушкин отчаянно завидовал Байрону, сражавшемуся за свободу греков, и сам желал бежать в Грецию, чтобы помочь ее освобождению… К русским берегам постоянно прибивало волны греческой эмиграции. Греки селились обширными землячествами, их большие колонии были в Мариуполе, Кишиневе, Астрахани, Мелитополе, Таганроге, Керчи, Феодосии; Россия образовала Греческую гимназию, эллинская речь звучала на улицах Москвы, Петербурга, Одессы и Херсона, а про Нежин и говорить нечего – Нежин был вроде греческой столицы. Из греческих эмигрантов вышло в России немало педагогов, промышленников, офицеров военного флота, участников революций в странах Востока, но особенно много греков служило в русской дипломатии, достигая высоких назначений по службе.

 

Благодарные России, греки всегда доблестно сражались за свою вторую отчизну, геройски проявив себя в войнах, а в 1854 году Греческий батальон насмерть стоял у Балаклавы, сдерживая бешеный натиск англо-французских десантов и бомбардирование с кораблей флота. Балаклава для греков была – по традиции – русской Спартой!

 

Я никогда не был в Балаклаве, и я не знаю, сохранилась ли там могила моего героя. Сын его, Ликург Ламбрович Качиони, с 1812 года служил на русском флоте, потом, как и его отец, стал командиром Балаклавского батальона, а в старости состоял инспектором Керченского карантина. Внук корсара, Александр Ликургович, начал служить гардемарином при адмирале Лазареве, затем в чине мичмана был переведен в ряды Балтийского флота. После них осталось потомство, в котором можно встретить и писателя Спиридона Качиони, писавшего рассказы уже в нашем, XX веке.

 

Надеюсь, что со временем, когда книги о подвигах Ламбро Качиони с новогреческого будут переведены в нашей стране на русский язык, мы будем знать гораздо больше об этом отчаянном русском офицере и отважном патриоте гордой Эллады.

 

О нем уже пишут в нашей флотской печати, пишут с большим уважением. Но мне бы хотелось, чтобы читатели видели его таким, каким вижу сейчас я: в высоком шлеме с перьями, при сабле, с орденом Георгия на груди, с пышными черными усами.

 

Свирепого!

Шедевры села Рузаевки

 

За месяц до первой мировой войны в Лейпциге открылась всемирная выставка книгопечатного искусства… Сначала я попал в мрачную пещеру, где люди каменного века при свете факелов вырубали на скале сцену охоты на бизона – вернее, рассказ об охоте на него, – и мне хотелось снять шляпу: передо мною первые писатели нашей планеты. Весело кружилась бумажная мельница средневековья, все детали в ней (и даже гвозди) собраны из дерева; примитивная машина безжалостно рвала и перемешивала кучу нищенского тряпья, а по ее лотку стекала плотная высокосортная бумага – гораздо лучше той, на которой я сейчас пищу вам… Читатель, надеюсь, уже догадался, что я гуляю по Лейпцигской выставке 1914 года с путеводителем в руках – на то они и существуют, чтобы выставки не умирали в памяти человечества. Ага, вот и русский отдел! Я нашел здесь именно то, что искал. В числе ценнейших уникумов упомянуты и издания Рузаевской типографии.

 

Теперь закроем каталог и оставим Лейпциг!

 

Чтобы ощутить привкус эпохи, сразу же пересядем в карету князя Ивана Михайловича Долгорукого, поэта и мемуариста, известного в свете под прозвищем Балкон, который при Екатерине II был пензенским губернатором… Колеса кареты ерзали в колеях проселочных дорог, жена губернатора изнывала от непомерной духоты.

 

– Ох, как пить хочется… мне бы бокал лимонатису!

 

Иван Михайлович, завидев мужиков, открывал окошко:

 

– Эй, люди, чьи это владения?

 

– Барина нашего – Николая Еремеевича Струйского…

 

Всюду пасущиеся стада, церкви на косогорах, возделанные пашни, босоногие дети на околицах… И наступил полдень.

 

– Эй, скажите, чья это деревня? – спрашивал Долгорукий.

 

– Барина нашего – господина Струйского…

 

Жара пошла на убыль, жена вздремнула на пышных диванах кареты, а губернатор все окликал встречных:

 

– Эй, чей там лес темнеет вдали?

 

– Барина нашего – Николая Еремеевича Струйского…

 

Будто в сказке, весь день проезжали они через владения рузаевского “курфюршества”, и лишь под вечер усталые кони всхрапнули у переезда через реку; на другом берегу, за укрытием крепостного вала, высились белые дворцы и службы, золотом горели купола храмов, какое-то знамя реяло на башне господского дома… Это была Рузаевка – имение Струйского, находившееся в Инсарском уезде Пензенской губернии. И сейчас мало кто знает, что здесь во второй половине XVIII столетия находилась лучшая в мире типография, – потому-то рузаевские издания и попали на международную выставку печатного дела в Лейпциге. Здесь, в Рузаевке, проживал бездарный бард России, умудрявшийся отбивать поклоны и Вольтеру и Екатерине II, за что профессор Ключевский назвал его “отвратительным цветом русско-французской цивилизации XVIII века”.

 

Почти все историки, словно сговорившись, утверждают, что сведений о Струйском не сохранилось. Но если несколько лет порыскать по старинным журналам и книгам, то найдешь массу разрозненных заметок, статеек, эпиграмм, портретов, оговорок, воспоминаний и поправок, – из этой архивной пыли нечаянно получается сплав, из которого уже можно формировать образ человека, оставившего немалый след в истории книжного дела на Руси…

 

Емельян Пугачев уничтожил его сородичей, что пошло Струйскому на пользу, ибо он стал богачом, объединившим в своих руках все владения рода. Из Преображенского полка он вышел в отставку прапорщиком и навсегда осел в рузаевской вотчине. Струйский был изрядно начитан, сведущ в науках; проект рузаевского дворца он заказал Растрелли; среди его друзей были стихотворцы Сумароков и Державин; живописец Федор Рокотов писал портреты членов его семьи.

 

…Паром уже перевез нас на другой берег реки Сумы, и карета пензенского губернатора покатилась через широкие ворота рузаевской усадьбы… Ого! Нас встречает сам хозяин поместья. На нем поверх фрака накинут камзол из дорогой парчи, подпоясанный розовым кушаком, на башмаках – бантики, он в белых чулках; длинные волосы поэта разлетелись по плечам, осыпая перхоть, а на затылке трясется длинная коса на прусский манер.

 

Итак, читатель, внимание: не станем ничему удивляться!

 

Первое впечатление таково, что перед нами возник сумасшедший. Сами глаза выдают безумную натуру Струйского: неспокойный, ищущий и в то же время очень пристальный взор. Поражают асимметрия в разлете бровей и несуразность ломаных жестов… Выкрикивая свои стихи:

 

Пронзайся треском днесь несносным ты, мой слух!

 

Разись ты, грудь моя! Терзайся весь мой дух! —

 

Струйский кинулся на шею губернатора, которого чтил как собрата по перу. Затем последовал жеманный поклон его жене, и поэт вдруг… исчез! Но буквально через три минуты Струйский возник снова и, торжественно завывая, прочел губернаторше мадригал, посвященный ее “возвышенным” прелестям… Долгорукий – человек серьезный, к поэзии относился вдумчиво и сейчас был поражен:

 

– Николай Еремеич, когда же вы успели сочинить это?

 

Но Струйский снова исчез, а из подвала его дома послышалось тяжкое вздыхание машин, стуки и лязги, после чего поэт преподнес княгине свой мадригал, уже отпечатанный на атласе, с виньетками и золотым обрамлением.

 

– Как? – воскликнул Иван Михайлович. – Вы, сударь, не только успели сочинить, но успели и отпечатать?

 

Все было так. Но мадригал был написан бездарными стихами. Содержание не стоило этой драгоценной оправы… Забегая впереди гостей, Струйский провел их в “авантажную” залу, потолок которой украшал живописный плафон с удивительным сюжетом: Екатерина II в образе Минервы сидела поверх облаков в окружении гениев, а под нею плавали в грозовых тучах мешки с деньгами, паслись бараны и коровы, проносились, как метеоры, фунтовые головы сахару…

 

Николай Еремеевич с маниакальным упорством не уставал терроризировать гостей Рузаевки своими дрянными стихами:

Смертью лишь тоску избуду,

Я прелестною сражен.

А владеть я ей не буду?

Я ударом поражен.

Чувства млеют, каменеют…

От любви ея зараз

Вскрылась бездна,

Мне любезна

Сеть раскинула из глаз.

Ты вспомянешь,

Как уж свянешь

От мороза в лютый час.

Ты мной вздохнешь,

Как заблекнешь,

Не познав любови глас…

 

Угрюмый лакей провел гостей умыться после дороги.

 

– Дурак какой-то, – шепнул Долгорукий жене через занавеску. – Сочинения его рассмешат и дохлую лягушку. До чего же несносен! Щеголять же имеет право более тиснением стихов, нежели их складом. Но зато, смотри, как богат… Нам и не снилось такое!

 

Ближе к ночи, когда по улицам Рузаевки стали ходить сторожа с колотушками, Струйский увлек Долгорукого на верхний этаж.

 

– Там у меня… Парнас! – сообщил он. – Непосвященные туда не допускаются. Но вы же, друг мой, сами служитель муз…

 

На рузаевском “парнасе” Долгорукий не знал, куда сесть, на что облокотиться, ибо повсюду густейшим слоем лежала пыль такая, что была похожа на толстое шерстяное одеяло.

 

– Сия пыль – мой лучший сторож, – пояснил Струй­ский. – По отпечаткам чужих пальцев я могу сразу определить – заходил ли кто на Парнас, кроме меня?

 

Девять улыбчивых муз окружали мраморную фигуру прекрасного Аполлона, который с трогательной гримасой взирал на чудовищный кавардак рузаевского “парнаса”: бриллиантовый перстень валялся подле полоски оплывшего сургуча, а возле хрустального бокала лежал старый башмак с оторванной напрочь подошвой.

 

– Башмак-то, – спросил Долгорукий, – к чему держите?

 

– Из него тоже черпаю вдохновение, – отвечал хозяин…

 

Струйский долго рассуждал о законах оптики, но губернатор так и не понял, какая связь между стеклянной линзой и… читателем. Декламируя стихи, Струйский больно щипал Долгорукого, и когда Иван Михайлович спустился в спальню к жене, то ужаснулся:

 

– Ты посмотри, любезная… я весь в синяках!

 

– Неспокойно здесь как-то, – зевнула жена.

 

Тут губернатор вспомнил, что весь “парнас” рузаевской усадьбы обвешан оружием – уже заряженным, уже отточенным. На вопрос Долгорукого – к чему такой богатый арсенал, Струйский отвечал, что крепостные мужики давно грозятся его порешить…

 

– А я строг! – сказал бард. – Спуску им не даю!

 

Что правда, то правда: этот исступленный графоман-строчкогон был отвратительным крепостником. Вряд ли кто догадывался, что, пока хозяин Рузаевки общался с музами наверху дома, глубоко в подвалах работали пытошные камеры, оборудованные столь ухищренно, что орудиям пытки могли позавидовать даже испанские инквизиторы. Вырвав у человека признание, Струй­ский устраивал потом комедию “всенародного” судилища по всем правилам западной юриспруденции (с прокурорами и адвокатами)… Иван Михайлович Долгорукий записал в своем дневнике: “От этого волосы вздымаются! Какой удивительный переход от страсти самой зверской, от хищных таких произволений к самым кротким и любезным трудам, к сочинению стихов, к нежной и вселобзающей литературе… Все это непостижимо!” – восклицал губернатор, сам из цеха поэтов.

 

Кто сейчас читает стихи Николая Струйского?

 

Никто, и не надобно иметь охоты к их чтению. Для вас важно другое – более насущное для истории.

 

Россия XVIII века имела частные типографии. Н. И. Новиков, известный просветитель, открыл свою типографию в селе Пехлеце Ряжского уезда; капитан П. П. Сумароков печатал себя и своих друзей в селе Корцеве Костромской губернии; убежденный вольнодумец, предок композитора Рахманинова, бригадир И. Г. Рахманинов, ради пропаганды идей Вольтера завел типографию в селе Казинке Тамбовской губернии; великий А. Н. Радищев держал свою тайную типографию в сельце Немцове Калужской губернии…

 

Но более всех прославилась рузаевская типография!

 

Не тем, что там напечатано, а тем, как напечатано…

 

Струйский был автором громадного букета элегий, од, эротоид, эпиталам и эпитафий – все это с вершины пыльного “парнаса” нескончаемым каскадом низвергалось в подвальные этажи дворца, где денно и нощно стучали типографские машины. Мы знаем, что многие баре на Руси вконец разоряли себя на домашние театры, больше похожие на гаремы, на изобретение каких-то особых бульонов из порошков или шампанского из капустных кочерыжек, на покупки “красноподпалых” борзых или кровных рысаков, обгонявших ветер. Струйский все свои доходы от вотчины вкладывал в типографию!

 

Историкам непонятно только одно: откуда могли возникнуть в этом самодуре неугасимая страсть к печатному делу и где Струйский приобрел опыт и знания в столь сложном производстве? Очевидно, это была первая в России крепостная типография, выпускавшая истинные шедевры машинного тиснения. Лучшие русские граверы резали для Рузаевки на медных досках виньетки, заставки, узоры и рамки, чтобы украсить ими бездарные стихи богатого заказчика. Крепостные мужики, обученные барином-графоманом, печатали книги на превосходной александрийской бумаге, иногда даже на атласе, на шелках и на тафте, используя высококачественные краски, набирая тексты уникальными шрифтами. Переплетчики обертывали книги в глазет, в сафьян, в пергамент…

 

Корыстных целей в издании книг у Струйского никогда не было – он их никому не продавал, а лишь раздаривал: печатал только себя или тех поэтов, которые ему нравились. Рузаевские издания по своему изяществу и добротности работы смело соперничали с лучшими изданиями европейских типографий – голландскими. Екатерина II одаривала рузаевскими книгами иностранных послов, и когда они выражали неподдельный восторг, русская императрица проводила свою “политику”:

 

– Вы ошибаетесь, если думаете, что это тиснуто в столице. Россия под моим скипетром столь облагодетельствована, что подобные издания тискают в самой глухой провинции…

 

Однако похвальная “любовь к изящному” поэта-помещика самым тяжким образом отзывалась на тех, кто создавал красивую оправу для его бездарной галиматьи. История не сохранила имен наборщиков, верстальщиков, печатников, красковаров – история сохранила лишь имя феодала, владевшего ими, как рабами. Струйский, подобно всем графоманам, строчил стихи в жару и стужу, писал днем и ночью, держа типографию в адском напряжении, ибо все написанное моментально должно было быть напечатано. А потому в страдную пору крестьяне были вынуждены бросать в полях неубранными плоды трудов своих и становиться к типографскому станку.

 

Эта страшная, ненормальная жизнь закончилась лишь со смертью Екатерины II, дарившей рузаевскому поэту алмазные перстни. Струйский, узнав о кончине своей покровительницы, лишился дара речи, впал в горячку и в возрасте сорока семи лет отошел в загробный мир. Гаврила Державин, всегда критически относившийся к Струйскому, проводил его на тот свет колючей эпиграммой, в которой очень ловко обыграл стиль самого Струйского:

Средь мшистого сего и влажного столь грота

Пожалуй мне скажи – могила это чья?

Поэт тут погребен: по имени – струя.

А по стихам – болото.

 

После кончины вдовы Струйского прекрасный тенистый парк извели под корень, а дворец Рузаевки мужики разнесли по кирпичу. Разгром Рузаевки полностью завершился, когда она стала узловой станцией Казанской железной дороги. Типография была разорена, а ее великолепные шрифты забрала губернская типография Симбирска; здесь они продолжали служить людям, но уже с гораздо большей пользой.

 

Струйский печатал себя лишь в нескольких экземплярах, и поэтому издания его стихов уже в XVIII веке были библиографической редкостью. Сказать, сколько они стоят сейчас, дело немыслимое, ибо их попросту нельзя купить ни за какие деньги, а считанные экземпляры рузаевских изданий находятся лишь в собраниях центральных книгохранилищ СССР.

 

Художественные ценности из дома Струйских еще до революции были вывезены, проданы и перепроданы, а ныне часть их собрана в главных музеях нашей страны. Последний из рода Струйских умер в 1911 году девяноста двух лет от роду в страшной бедности, похожей уже на нищенство, и подле него не было ни одного близкого человека, который бы подал ему стакан воды…

 

Таков естественный конец!

 

…Ничтожный и жестокий графоман Струйский был прав в одном: “Книга создана, чтобы сначала поразить взор, а уж затем очаровать разум”. Разума он не очаровал, но поразить взор оказался способен.

Из пантеона славы

 

Однажды мне попалась фотография балтийского эсминца “Капитан Белли”, которым в 1917 году командовал В. А. Белли, впоследствии контр-адмирал советского флота, профессор, историк, и сразу я вспомнил его деда Г. Г. Белли. В 1799 году он с русскими матросами вступил в разоренный Неаполь, именно тогда Павел I сказал: “Белли хотел меня удивить, так я удивлю его тоже!” – и дал офицеру орден, какой имели не все адмиралы… Генератор памяти заработал на всех оборотах: я вспомнил повешенных на кораблях британской эскадры, увидел жуткую темницу, в которой ожидал казни прославленный маэстро… Фотографию эсминца, пенящего волну, отложил в сторону. Она уже сыграла свою роль и больше не пригодится. Начнем сразу с музыки.

 

Веселой, яркой, брызжущей радостью!

 

После того как Джованни Паизиелло покинул Петербург, а другого композитора – Джузеппе Сарти – забрал для своего оркестра светлейший князь Потемкин Таврический, на русскую службу был приглашен Доменико Чимароза… Паизиелло отговаривал коллегу от этой далекой поездки.

 

– Ужасная страна! – вздыхал он. – На улицах русской столицы днем и ночью пылают громадные костры из бревен. Если не успеешь добежать от одного костра до другого, сразу падаешь замертво от нестерпимой стужи… Жена нашего посла, дюшесса Серра-Каприола, вечно плачет от холода, а ее слезы моментально превращаются в ледяные кристаллы.

 

Князь Франческо Караччиоли (адмирал флота в Королевстве обеих Сицилий) советовал не доверять Паизиелло:

 

– Не он ли вывез из России такие пышные меха, каких не имеет даже наша королева? Паизиелло при мне хвастал сэру Уильяму Гамильтону, что у него целый портфель новых партитур, и все это он сочинил именно в морозные ночи Петербурга.

 

Королевой в Неаполе была развратная и безобразная Каролина (родная сестра казненной во Франции Марии-Антуанетты); она проводила Чимарозу в дальний путь чуть ли не плевком:

 

– Моим псам надо бы любить только мои ошейники!

 

Зимою 1787 года Чимароза достиг Петербурга, где и поселился на Исаакиевской улице; его слуга Маркезини быстро оценил достоинства русских печей. Дров не жалели! Екатерина Великая пожелала видеть нового капельмейстера своей придворной капеллы и встретила композитора любезно. Смолоду склонная ко всяческим дурачествам, она приникла к уху Чимарозы, шепнув ему:

 

– Надеюсь, вы меня не предадите?

 

– Как можно, ваше величество!

 

– Так я вам скажу честно, что для меня любая музыка – только противный шум, мешающий мне беседовать с умными мужчинами. Но любой шум я переношу терпеливо, дабы доставить удовольствие тем, которые находят в музыке что-то еще – помимо шума… Впрочем, остаюсь к вам благосклонна, а вы, маэстро, можете делать что вам хочется, мешать вам не стану!

 

В декабре умерла от нервного истощения дюшесса Серра-Каприола, и великолепный “Реквием”, исполненный над ее могилою, был едва ли не первой музыкой Чимарозы, с которой познакомились петербуржцы. Да, на кладбище было очень холодно… А вдовец, посол Неаполя, кажется, не слишком-то унывал:

 

– Едем ко мне – пить шампанское. Я получил письмо от Джузеппе Сарти, сейчас Потемкин требует от него, чтобы удары в литавры он заменял выстрелами из осадных мортир. Русские еще не знают кастаньет, зато они играют на деревянных ложках… В этой стране многое выглядит забавно!

 

Придворная капелла вполне устраивала Чимарозу – мощностью хора, артистизмом певцов. Композитор быстро освоился в русской жизни, хотя резкая перемена климата все же сказалась на его здоровье. Он плодотворно трудился, заполняя русскую сцену операми, кантатами и хоралами. Либретто для его опер сочинял итальянский поэт Фернандо Моретги, прижившийся в России.

 

Чимароза не мог пожаловаться, что обижен вниманием публики, но Екатерина более жаловала барона Ванжуру, который, предвосхищая музыкальных эксцентриков, умел играть головой, пятками и даже носом. Музыковед Т. Крунтяева пишет, что Чимароза “не сделал блестящей карьеры… его музыка, лишенная парадности и блеска, не удовлетворяла придворные вкусы” русских вельмож. На беду композитора, Екатерина сама сочинила либретто оперы “Начальное управление Олега”, где поучительная дидактика переплеталась с политикой ее времени, “иначе, – писал историк Н. Финдейзен, – трудно объяснить причины особого внимания, которое выказывала Екатерина при сочинении и постановке именно этой оперы”. Чимароза болел простудою, а его инструментовка никак не могла подладиться к “политическим” инверсиям Екатерины… Авторское самолюбие императрицы страдало, она передала свою оперу в руки ловкого Джузеппе Сарти.

 

– Я не сержусь, – сказала она Чимарозе. – И пришлю к вам своего лейб-медика Роджерсона, пусть он вас подлечит…

 

Роджерсон сказал, что в его силах прописать любое лекарство, но он не в силах изменить организм человека, рожденного под солнцем Италии; врач советовал вернуться на родину… Екатерина Великая простилась с композитором словами:

 

– Стоит ли покидать Россию, где полно дров и печек? Неужели близ вулкана Везувия вам будет жить спокойнее?

 

Летом 1791 года “Санкт-Петербургские ведомости” оповестили читателей об отъезде Доменико Чимарозы с женою, двумя дочерьми и слугою. По дороге в Неаполь нельзя было миновать Вену; среди композиторов давно сложилась традиция – проездом через Вену следовало порадовать ее жителей своей музыкой. Император Леопольд II был родным братом неаполитан­ской королевы, поэтому он хорошо знал творческие возможности Чимарозы:

 

– Без новой оперы я не выпущу вас за кордоны своей империи.

 

Сезон 1792 года Чимароза открыл комической оперой “Тайный брак”; когда отзвучали ее последние аккорды, публика не покинула театра, требуя повторения. Неслыханно! Опера была прослушана вторично, и Чимароза вернулся домой лишь на рассвете.

 

– Кажется, только сейчас пришла ко мне слава…

 

Да, это была слава. Он возвратился в Неаполь окрыленным, столицы Европы в жестоком соперничестве пытались заполучить его самого или его музыку. Паизиелло корчился от зависти, он, кажется, что-то насплетничал королеве, потому что ее наглая наперсница Эмма Гамильтон сказала однажды:

 

– Вот видите, маэстро! Стоило вам избавить свою шею от колючего ошейника Екатерины, и вы сразу стали великим…

 

Молодая Эмма Гамильтон была женою престарелого англий­ского посла. “У нее, – писала современница, – колоссальная фигура, но за исключением ног, которые просто ужасны, она хорошо сложена. Она ширококостна и очень полная… внешний вид ее грубый!”

 

Сейчас она ждала эскадру Нельсона – героя ее сердца.

 

Королевство обеих Сицилий – под таким несуразным названием существовало государство, вобравшее в свои пределы Южную Италию и остров Сицилию, а Неаполь считался столицей. Король Фридрих IV жил под каблуком Каролины; с ножом в руках, как мясник на базаре, он свежевал туши животных, доверив управление королевством жене, избравшей Эмму Гамильтон в свои интимные подруги. В августе 1798 года Неаполь был извещен о победе Нельсона при Абукире, но армия французов еще находилась в Риме…

 

Все итальянцы жили тогда приятными надеждами!

 

В театре “Сан-Карло” звучала музыка Чимарозы; композитор заметил беспокойство в королевской ложе, где, прикрыв рты веерами, взволнованно перешептывались Каролина и Эмма.

 

– Я, – сказал Чимароза, – согласен выбросить из оперы лучшие свои арии, только бы знать, что встревожило этих фурий!

 

Он вернулся домой – к своим старинным клавичембало. Нежно трогал матовые клавиши инструмента, почти обожествленного им, а музыка не мешала ему беседовать с князем Караччиоли. Аристократ по рождению, этот человек презирал двор Неаполя, ему казалось, что революция во Франции поможет итальянцам обрести свободу. Наполеон (тогда еще генерал Бонапарт) пропадал в Египте, а положение в Европе оставалось напряженным… Российский престол занимал Павел I, которого Чимароза не раз встречал на концертах в петербургском Эрмитаже и в Павловске.

 

– Мне кажется, – рассуждал Чимароза, – этот курносый властелин Севера способен на любые повороты в политике своего кабинета. Он больше других монархов хлопочет о мире для России, но дела сейчас таковы, что Россия вряд ли останется последней скрипкой в этом громыхающем европейском концерте.

 

– Россия от нас очень далека, – ответил старый Караччиоли, – а эскадра адмирала Нельсона болтается возле Мальты…

 

Но через Дарданеллы в Средиземное море уже входила черноморская эскадра под флагом адмирала Ушакова; говорили, что Суворов двинет войска в Северную Италию… Был конец сентября, когда в бухту Неаполя втащили на веслах флагманский корабль Горацио Нельсона, сильно потрепанный, с переломанными мачтами. Королевская чета устроила ему триумфальную встречу, а Эмма Гамильтон, не стыдясь мужа, с громким плачем упала в объятия одноглазого и однорукого адмирала. Корабельные оркестры не переставая наигрывали мелодию “Правь, Британия, морями!”.





sdamzavas.net - 2019 год. Все права принадлежат их авторам! В случае нарушение авторского права, обращайтесь по форме обратной связи...