Главная Обратная связь

Дисциплины:






Дорогой Ричарда Ченслера 33 страница



 

Музей Айвазовский создал, но смерть помешала художнику исполнить замысел до конца: прах Котляревского так и остался лежать в саду, который он сам посадил.

О Котляревский! Вечной славой

Ты озарил кавказский штык.

Помянем путь его кровавый —

Его полков победный клик…

Как мало я сказал о нем!

Конная артиллерия – марш-марш!

 

Я скучаю по Артиллерийскому музею в Ленинграде…

 

В огромных и прохладных залах арсенала всегда торжественная тишина; можно погладить темную паутину на бронзе мортир и гаубиц; теперь пушки молчат, словно грезя о прошлом, когда из кратеров их жерл вытрескивались молнии и в батарейных громах, колышущих небеса, зарождались предерзостные виктории.

 

Пламя залпов – оранжевое. Пороховой дым – черный.

 

Это и есть традиционные цвета российской гвардии.

 

Существовали два понятия – конная артиллерия и полевая; в обоих случаях орудия тянули лошади, но путать полевую артиллерию с конной никак нельзя. Полевая двигалась вровень с пехотой, а конная неслась на бешеном аллюре кавалерии; полевая нещадно пылила вдоль дорог, а конная летела сломя голову через овраги и буераки, где, кажется, и сам черт ногу сломит!

 

Мне становилось даже не по себе, когда я рассматривал картины наших баталистов, изображавшие “выезд” гвардейской конной артиллерии. Это какой-то непостижимый ураган орущих всадников и вздыбленных на ухабах лафетов, ощеренных в ржании зубов лошадей и сверкание медных касок – все это в ярости боевого азарта валит напролом, а те, кого выбило из седла, тут же растоптаны и смяты настилом колес, дышел, копыт и осей зарядных ящиков. Что бы ни случилось, все равно не задерживаться – вперед!

 

– Конная артиллерия – марш-марш!

 

Истории этой артиллерии в России посвящены четыре монографии; одна из них, вышедшая в 1894 году, открывается проникновенными словами: “Доблесть родителей – наследство детей. Дороже этого наследства нет на земле иных сокровищ… Каждый шаг, каждое деяние защитников Отечества запечатлевайте в памяти и сердцах детей ваших от самой их колыбели”.

 

А ведь мы, читатель, совсем забыли о Костенецком!

 

Помянуть же Василия Григорьевича просто необходимо.

 

Костенецкий вышел из сытной глуши конотопских хуторов, где на бахчах лопались перезрелые арбузы, а за плетнями хрюкали жирные поросята, где уездные барышни называли яйца “куриными фруктами”, а язык мелкопоместных Иван Иванычей и Иван Никифоровичей напоминал язык гоголевских героев; так, запуская пальцы в табакерку соседа, старосветский помещик выспренно произносил:

 

– Дозвольте оконечностями моих перстов вкрасться в вашу табачную западню, дабы почерпнуть этого благовонного зелья ради возбуждения моего природного юмора…



 

Выросший в патриархальной простоте, Костенецкий перенял от родителей бесхитростную прямоту характера и отвращение к порокам настолько прочное, что до смерти не соблазнился курением и не осквернил себя ни единой рюмкой вина. Еще мальчиком он уже задевал макушкою потолки в родном доме. Любил Васенька взять быка за рога и валить его наземь, играючись.

 

– Оставь скотину в покое! – кричала из окошка маменька. – Эвон, ступай лучше на мельницу: поиграй с жерновами…

 

Отец велел мальчику собираться в Петербург:

 

– Ну, сынок, скажи нам спасибо, что меду и сала мы на тебя, кровинушку нашу, никогда не жалели, а теперь езжай да покажи свою силушку врагам отечества нашего…

 

Костенецкий попал на выучку в Инженерный корпус, где сразу выдвинулся в капралы; на правах капрала он волтузил, когда хотел, кадета Лешку Аракчеева (“который уже в детстве надоедал всем и каждому”) – он бил его, еще не ведая, как высоко вознесет Аракчеева судьба! В восемнадцать лет Костенецкий стал штык-юнкером. Математика и геометрия были его любимыми предметами, а приступ Очакова был первым опытом его славы. Сиятельный князь Потемкин Таврический единым оком высмотрел в гуще битвы юного героя.

 

– Сего верзилу, который янычар, будто снопы худые, через плечо швыряет, жалую в подпоручики, – сказал светлейший, зевнув в ладошку, отчего запотели бриллианты в его тяжелых перстнях…

 

Посадив в лодки казаков, Костенецкий ночью подкрался к турецким кораблям и взял их на абордаж простейшим способом: треснет двух турок лбами и выбросит бездыханных за борт, потом берет за шеи еще двух – треск, всплеск! Так воевать можно без конца – лишь бы врагов хватило… В 1795 году (уже в чине поручика) Василий Григорьевич образовал в Черноморском казачестве пушечную роту, и палила она столь исправно, что слухи о бравом поручике дошли до столицы. Как раз в это время зарождалась конная артиллерия, в которую брали с очень строгим отбором. Костенецкого вызвали в Петербург к фавориту царицы графу Платону Зубову, ведавшему формированием новых войск.

 

– Ну и вымахал же ты! – сказал Зубов, дивясь его стати. – Таких-то и надобно, чтобы все трепетали…

 

Костенецкого приодели на гвардейский лад. Красная куртка с бархатным погоном на левом плече, аксельбант в золоте, сапоги гусара – с укороченными голенищами, штаны лосиные, шпоры медные, перчатки с крагами, шарф из черного шелка. Подвели ему коня под малиновым вальтрапом в золотой бахроме, сунул он в кобуры два пистолета. Вот и готов!

 

Костенецкого прозвали “Василий Великий”, а образ жизни его вызывал уже тогда всеобщее удивление. В самые лютейшие морозы комнат он не отапливал, держа окна отворенными настежь, а гостям своим, кои мерзли, говорил:

 

– Не спорю, что на улице малость прохладненько, но в комнатах у меня тепленько. Я и сам-то, признаться, холодов не люблю…

 

Ложе его было жестким, одеял и подушек он не признавал, голову во сне подпирал кулаком. Дворники еще с вечера нагребали перед крыльцом сугроб, и Костенецкий, восстав ото сна, нагишом кидался в снег, купаясь в сугробе, будто плавая в ванне. После пил чай, заваривая его в стакане, а чайные листья съедал – это был его завтрак! Яды не оказывали на его организм никакого действия, и он, чтобы потешить сослуживцев, невозмутимо разгрызал кусок мышьяку, которого вполне хватило бы, чтобы отравить целый полк. Пищу употреблял самую простую – щи с кашей да мясо. Стройный и красивый, Василий Григорьевич чрезвычайно нравился женщинам, и однажды в Красносельском лагере дамы решили над ним подшутить. Небольшой булыжник, имевший грушевидную форму, они столь искусно раскрасили, что камень выглядел аппетитной грушей, только что расставшейся с родимой веткой.

 

– Это вам от нас, – сказали дамы.

 

Костенецкий сразу “раскусил” женскую хитрость.

 

– Ах, какая сочная! – и размял “грушу” в железных пальцах…

 

XIX век он встретил уже в чине полковника, командуя ротой, в которой у него завелся соратник – фейерверкер Маслов, тоже богатырь, не уступавший в силе своему полковнику. Когда на маневрах лошади не могли вытянуть орудие из болота, Костенецкий с Масловым брались за оси колес и без натуги выносили пушки на сухое место. Что тут удивляться, если даже самый длинный палаш казался игрушечным в могучей длани полковника.

 

– Не могу же я воевать этой шпилькой! – возмущался он.

 

Специально для Костенецкого из Оружейной палаты Кремля был выписан гигантский меч – подарок английского короля царю.

 

1805 год стал годом Аустерлицкой битвы, в которой для Наполеона зажглось нестерпимо яркое “солнце” его победы. Ночь перед боем была напряженной; ездовым лошадям задавали корм прямо в дышлах, а строевых даже не расседлывали; строжа уши, кони громко хрумкали сено, голосистым ржаньем отвечая на призывы конницы французского лагеря; вдоль коновязи потрескивали костерками, на которых булькали солдатские чайники.

 

– Ты от меня не удаляйся, – наказал Костенецкий Маслову. – Может, даст Бог, и свершим завтрева нечто удивительное…

 

Битва началась! Когда победа Наполеона сделалась явной, в атаку хлынули русские кавалергарды, и (как писалось об этом уже не раз) поле Аустерлица покрылось белыми колетами павших юношей. В этот трудный для нашей армии день кавалергарды полегли все замертво, но своим беспримерным мужеством они спасли честь русской гвардии. Зато конной артиллерии пришлось спасать свои пушки… Дело это вошло в историю битвы как дело страшное! Офицеры роты Костенецкого были хватами под стать командиру: Дмитрий Столыпин (дядя поэта Лермонтова) и Николай Сеславин (брат знаменитого партизана) – они, когда французы насели на пушки, обратились к полковнику со словами:

 

– Погибать – так прикажи, и все костьми ляжем…

 

Отступать было некуда: французская кавалерия обошла их фланги, отсекла им пути отхода, а за кущами виноградных террас мелькали чалмы наполеоновских мамелюков. Из ножен Костенецкого долго выползала, словно длинная змея из глубокой норы, сизо-синяя полоса его небывалого грозного булата.

 

– На пробой! – возвестил он, пришпорив коня…

 

В истории Аустерлица записано: “Под ударами огромной сабли Костенецкого, одаренного силой Самсона, французы валились вокруг него, как колосья ржи вокруг мощного жнеца”. Он повел роту “на пробой”, а за ним двигался Маслов, выдиравший пушки из зарослей винограда. На переправе через Раусницкий ручей, когда казалось, что они уже спасены, Столыпин и Сеславин сообщили полковнику, что четыре орудия все-таки остались в руках мамелюков.

 

– Четыре! – рассвирепел Костенецкий. – Мои пушки, чай, не ведра дырявые, чтобы их врагу оставлять… Эй, Маслов, пошли! А вы нас ждите – без пушек не вернемся!

 

Как два разъяренных медведя, которых облипала надсадная мошкара, богатыри гвардии двинулись обратно, врезаясь в самую гущу французов. Историк пишет: “При вторичном появлении этих неустрашимых всадников мамелюками овладел животный страх. Сохранилось предание, что Маслов, увидев одного мамелюка, кинулся на него – и мамелюк… сам вручил Маслову банник 1 , с помощью которого отважный фейерверкер и начал сносить им головы”.

 

Наполеону было доложено, что в русской артиллерии появились два геркулеса, которые умудрились перебить кучу народа, а сами вместе с пушками вышли из окружения. После Аустерлица император водрузил в Париже Вандомскую колонну, целиком отлитую из трофейных орудий, но в металлическом сплаве этого памятника не было пушечной бронзы батарей Костенецкого… Василий Григорьевич получил в награду орден Георгия, а его фейерверкер Маслов стал кавалером Георгиевского креста, что на всю жизнь избавило его, мужика, от телесных наказаний!

 

Через два года, при заключении мира в Тильзите, Наполеон расспрашивал Александра I о двух богатырях, отличившихся при Аустерлице, – кто они, эти легендарные великаны?

 

– Да, сир, – отвечал русский император, хитро прищурясь, – в русской провинции очень много людей высокого роста.

 

Все знают отличного полковника А. П. Ермолова, но мало кому известно, что именно этот генерал с “обликом рассерженного льва” и возглавлял в России конную артиллерию. Алексей Петрович расценивал неудачи в войнах с Наполеоном весьма оптимистически.

 

– Отколотив нас, – рассуждал Ермолов, – Наполеон оказал нам большую услугу: мы стали скромнее и умнее! Петр Великий воздавал хвалу шведам, бившим его… И мы скажем “мерси” Наполеону!

 

Наполеон не мог противостоять свирепой мощи русской артиллерии, всегда бывшей лучшей артиллерией мира; недаром же, объезжая поля битв, император велел переворачивать трупы своих “ворчунов” (ветеранов) – все они, как правило, полегли под россыпью гулкой русской картечи…

 

Ермолов пришел к выводу:

 

– Рано мы, господа, откатываем пушки назад, лишая войска нашего пушечного покровительства. Мыслю я так, что артиллерии подобает за лучшее погибать заодно с инфантерией!

 

Отныне батареям надлежало стоять на позициях как вкопанным – это был новый взгляд на тактику артиллерии, который и выявил героизм пушкарей при Бородине, когда они свято исполнили полученный перед битвой приказ: ЧТОБ РОТЫ НЕ СНИМАЛИСЬ С ПОЗИЦИИ РАНЬШЕ, ПОКА НЕПРИЯТЕЛЬ НЕ СЯДЕТ ВЕРХОМ НА ПУШКИ НАШИ…

 

В 1812 году Костенецкому выпала нелегкая доля отступать с армией от самых границ до Москвы; он был уже генерал-майором; в густой шапке волос генерала, остриженных “под горшок”, как у крестьянского парня, посверкивали первые нити седин. Качаясь в седле, Василий Григорьевич говорил:

 

– Вот уж никогда не думал, что при моем образе жизни доживу до сорока лет. Может быть, оттого, что слишком громко стреляли пушки, я даже не расслышал тихого полета времени… Знаю, что помру не от болезни – снесут мне голову черти окаянные!

 

Сражение под Смоленском сделало Костенецкого кавалером ордена Анны. На рассвете 27 августа атакою лейб-егерей началась Бородинская битва; между плотными порядками полков и флешей в карьере выносило батареи артиллерии. Ближе к полудню ратоборство обрело небывалую ярость. Впервые в практике наполеоновских войн маршал Ней (человек большого мужества) лег на землю сам и велел ложиться солдатам, чтобы хоть как-то спастись от огня русской картечи, гранат и ядер. Пелена бурой пыли, поднятой атакою кавалерии Мюрата, скрывала блеск солнца; воины задыхались в кислом пороховом угаре. Сбитые с лафетов пушки вручную оттаскивали назад, ставили на запасные лафеты и снова включали их в концерт канонады. Опытные коноводы, невзирая на визжащие пули, тут же работали шилом и дратвой, наспех починяя разорванную осколком конно-артиллерийскую упряжь.

 

Умирающие в этот день говорили живым:

 

– Завидую счастью вашему – вы еще будете сражаться…

 

Отступавшая инфантерия часто мешала Костенецкому бить по врагу прямой наводкой; в таких случаях канониры махали своим солдатам шапками, чтобы поскорей расступились, и в промежутки между пехотными колоннами сразу врывались французы.

 

– Работай, ребята, работай! – прикрикивал Костенецкий.

 

Как врезали картечью – половина врагов полегла.

 

– Клади их всех в кучу – одного на другого!

 

Залп, залп, залп – и вообще никого не стало перед батареями, только дым да стон нависали над полегшей колонной противника.

 

– Ажно черно да мокро стало, – вспоминали потом канониры…

 

В два часа дня французы взяли батарею Раевского, и желтая лавина улан двинулась теперь на батареи Костенецкого. С остервенелым бесстрашием, взметывая тучи песку и пыли, уланы вмах рубили клинками прислугу. Костенецкий схватил пушечный банник:

 

– Ребята, не бойтесь смерти… Смотри, как надо!

 

Казалось, воскресли времена былинных героев. Банник, как оглобля, прошелся над головами улан, и человек десять сразу полегли под копыта своих лошадей. Еще замах – и образовалась просека во вражьих рядах, вдоль этой просеки и пошел Костенецкий, сокрушая улан направо и налево. Канониры похватали, что было под рукой, и ринулись на защиту своих пушек. В ход пошли банники и пыжовники, тесаки и пальники, кулаки и зубы… Уланы отхлынули!

 

– А ну, всыпь им под хвост, – велел Костенецкий, и звонкая картечь повыбила все задние ряды французской кавалерии…

 

Наградою ему была золотая шпага “За храбрость” с алмазами на эфесе. Современники пишут, что после Бородина император пожелал видеть Ермолова и Костенецкого.

 

– Артиллерия работала славно, – сказал он им. – Говорите же, какой теперь награды вы хотели бы лично для себя?

 

Язвительный Ермолов сказал:

 

– Ваше величество, сделайте меня… немцем!

 

Александр I понял намек генерала: засилие немцев на руководящих постах в армии стало уже невыносимо. Он повернулся к Костенецкому – в надежде, что тот язвить не станет:

 

– Ну, а ты, генерал, чего бы хотел от меня?

 

– Ваше величество, – смиренно отвечал Костенецкий, – прикажите впредь в артиллерии делать банники из железа. А то ведь они деревянные: как трахнешь по каске – сразу пополам трескаются…

 

Ермолов потом сказал Костенецкому:

 

– А ведь нам, Базиль, не простят этих шуток…

 

Не простили! Место Ермолова занял князь Яшвилль, которого Костенецкий терпеть не мог. Но время было не таково, чтобы разбираться с начальством. Париж открылся после битвы при Фер-Шампенуазе; в этой удивительной битве пехота русская даже не успела выстрелить – она лишь утверждала своей поступью победные громы российской артиллерии. Европа рукоплескала русскому воинству, вступившему в Париж, и в памятном манифесте о мире сказано было справедливейше: “Тысяча восемьсот двенадцатый год, тяжкий ранами, приятыми в грудь Отечества Нашего для низложения коварных замыслов властолюбивого врага, вознес Россию на верх славы, явил пред лицем вселенныя в величии ея, положил основание свободы народов”.

 

На этом и закончилась боевая карьера Костенецкого!

 

Пока пушки гремели, при дворе старались не замечать его правды-матки, которую он резал в глаза начальству, невзирая на их чины и титулы. Но вот наступила мирная тишина, пушки, покрытые чехлами, стали тихо дремать в арсеналах, и Костенецкий вдруг оказался неудобен для власть предержащих. К тому же и всесильный граф Аракчеев, достигнув после войны небывалых высот власти, не давал Костенецкому ходу по службе. Однажды при встрече он гнусаво напомнил Василию Григорьевичу:

 

– Я ведь не забыл, как вы, генерал, меня, сироту горькую, в Корпусе кулаками потчевали. И сейчас, бывало, поплакиваю, дни юности вспоминая, под вашим суровым капральством проведенные…

 

Один современник отмечал, что Костенецкий был “тверд в своих убеждениях, не умел гнуть спину перед начальством, с трудом переносил подчиненность”. Не стало боевых схваток, и конная артиллерия потеряла присущую ей лихость, столь любезную сердцу Костенецкого. А на маневрах бывало и так, что пушки Костенецкого давно умчались за горизонт, а император со свитой, сильно отстав, вынужден догонять их галопом.

 

– Остановите ж этого безумца! – кричал император. – Или он не понимает, что здесь не война, а только маневры…

 

Посланный адъютант возвращался с унылым видом:

 

– Костенецкий сказал, что не вернется.

 

– Чем же он занят?

 

– Не смею повторить, ваше величество.

 

– Я вам повелеваю: повторите.

 

– Костенецкий сказал, что его бригада не имеет времени шляться по всяким императорским смотрам, занятая служением священного молебна об изгнании из Руси всех татар и немцев.

 

– Костенецкий зазнался! Надо его проучить…

 

Командующий 1-й армией, барон Остен-Сакен, решил примирить Костенецкого с Яшвиллем, пригласив их к себе на обед.

 

– Если вы меня любите, – сказал барон, – то, Василий Григорьевич, должны при мне поцеловаться с князем Яшвиллем.

 

Костенецкого так и выкинуло из-за стола.

 

– Да кто вам сказал такую чепуху, будто я люблю вас, барон? Напротив, барон, я ненавижу вас!

 

Настал черед растеряться командующему армией:

 

– За что же, милейший, вы меня ненавидите?

 

– А за то, – рубил Костенецкий, – что вы немец-перец-колбаса, кислая капуста… Терпеть не могу вашего педантства, формалистики, шагистики и прочих берлинских премудростей. Я – русский воин, и мне ли подчиняться князьям Яшвиллям и баронам Остен-Сакенам? Ты совсем глупый, если решил, что я твоего татарина целовать стану… Обедайте сами. Ну вас всех к черту!

 

Костенецкому велели покинуть армию и ехать к себе на хутор. Он приехал домой, а там крестьяне воют от притеснений управляющего.

 

Василий Григорьевич, забыв о своей нечеловеческой силе, в злости так поддал управляющему, что тот вышиб дверь головой, пролетел метров десять по воздуху и застрял головою в плетне, обрушив с тына целый ряд горшков, сушившихся на солнцепеке.

 

– Разбитые горшки, – сказал Костенецкий, – купишь в субботу на базаре. А я за твою подлость тратиться на горшки не намерен!

 

Проживая на вотчинном хуторе Веревка, он вел крестьян­скую жизнь: работал на кузнице, косил с мужиками сено, помогал мельнику устанавливать над речкою жернова. Ютился генерал в простой мазанке, над дверями которой повесил свой дворянский герб: пурпурное сердце, вырванное когда-то палачом из груди его предка, пронзенное двумя стрелами… На завалинке сидел он под гербом!

 

Из списков артиллерии его не вычеркнули. Костенецкий числился как бы в запасе, но Александр I о нем более никогда не вспоминал. Николай I, правда, дал ему чин генерал-лейтенанта, однако продолжал мариновать его на хуторе – подальше от столичных выкрутасов. Лишь в 1831 году Костенецкого срочно вызвали в Петербург, где он получил назначение на пост начальника артиллерии Кавказской армии…

 

Отъехать на Кавказ не успел – появилась холера.

 

– Не пейте сырой воды, – внушали ему. – Пейте кипяченую. Не ешьте свежих огурцов, мойтесь уксусом. Курите в комнатах серой.

 

– Что за чушь! – фыркал Костенецкий. – Дайте мне кусок мышьяку, я сгрызу его – и никакая холера не возьмет меня…

 

Холера взяла богатыря и скрутила в один день! Василий Григорьевич скончался 31 июля 1831 года. Погребли его на холерном Куликовском кладбище в столице.

 

Могила его не сохранилась, а дом на хуторе Веревка сгорел, все бумаги и ценная коллекция оружия погибли в пламени.

 

Женат он никогда не был, записок после себя не оставил, но о нем сохранилось множество анекдотов. А портрет Костенецкого висит в Военной галерее героев 1812 года – в здании нынешнего Эрмитажа: генерал острижен “под горшок”, улыбка его застенчивая.

 

Человек он был очень добрый и артиллерист славный.

 

В моих ушах звенит его напряженный голос:

 

– Конная артиллерия – марш-марш!..

 

И срываются. И пошли. И тогда страшно…

 

Я понимаю: можно самозабвенно любить и пушки. В мемуарах одного русского офицера я встретил такое восклицание: “О артиллерия! О моя прекрасная артиллерия!”

Как сдавались столицы

 

“…Близ Вильны имел я несчастие поссориться с моим лучшим другом, служившим в моем эскадроне. Мы решили наш спор с оружием в руках. Оба мы были молоды и горячи и, не успев даже пригласить секундантов, отправились на гумно, где и стали рубить друг друга саблями на свободе. Кровь в изобилии лилась из наших ран… Минуты спустя мы почувствовали, как глубока наша дружба. Мы отбросили сабли и горячо обнялись!” Из этого отрывка легко понять, что автор – человек не только пылкий, но и достаточно сентиментальный: все в духе того времени!

 

Владимир Иванович Левенштерн, эстонский уроженец, знатен не был, хотя круг его родства и раскинулся широко: от известной писательницы мадам де Сталь до великого полководца Голенищева-Кутузова, будущего князя Смоленского.

 

Левенштерн, солдат тертый, сердце имел нежное, чуть-чуть кисейное и почитал чувствительность величайшим сокровищем мира. Оттого-то, когда в последних битвах с Наполеоном погибли его братья, он заболел смутной печалью, ища рассеяния в бесцельных путешествиях…

 

1809 год застал его в Вене, где красивая Наташа, жена его, вдруг умерла от грудницы. Владимир Иванович хотел вывезти покойную в Россию, но пришлось тело набальзамировать и до времени оставить в часовне (пушки Наполеона уже громыхали под Веной, а дороги становились опасны).

 

– Стоит ли так отчаиваться? – говорили ему знакомые венцы. – Пусть только Наполеон посмеет подойти ближе, и вы станете свидетелем небывалого героизма венцев… О, Вена, Вена! Вы, русские, плохо ее знаете: это лучшая в мире крепость.

 

Однако из города уже потянулась длинная кавалькада придворных карет: император Франц II и его многочисленная свита поспешно покидали столицу.

 

– Это еще ничего не значит, – утешали Владимира Ивановича австрийцы. – Нет императора, зато остался эрцгерцог Максимилиан, а всем в мире известно, какой он прекрасный полководец…

 

Вечером он опять навестил свою Наташу. В пустынной прохладной часовне мерцали свечи, и на него – через толстый слой парафина – смотрело молодое лицо женщины, с которой он еще вчера был счастлив. Владимир Иванович поплакал над нею, проверил, как закрыты окна в часовне, и побрел к себе в гостиницу, где хотел забыться от горя в чтении старинных хроник…

 

Это ему не удалось!

 

На улицах Вены уже показались солдаты герцога Максимилиана, удиравшие от наступающих французов. Небо над городом потемнело. Быстро переодевшись попроще, Владимир Иванович решил принять участие в защите столицы. Как опытный русский офицер, он имел острый глаз, и ему казалось, что изнутри самой Вены, осажденной французами, он лучше разглядит причины ошеломляющих успехов Наполеона, к ногам которого столицы падали как перезрелые орехи.

 

Он вышел на улицы…

 

На площадях и в скверах было тесно от народа, охваченного энтузиазмом боевого восторга. Герцог Максимилиан драпал от французов все быстрее, и Вена гостеприимно разбивала для его солдат бивуаки в тени садов и на бульварах. Ярко были освещены все венские рестораны, кофейни, пивные и бильярдные.

 

– Да здравствуют храбрецы! – восклицала толпа.

 

– Еще пива, – отвечали солдаты.

 

Бойкие и загорелые, вояки внушали уважение. Стоило только посмотреть, как быстро они истребляли подношения горожан, чтобы поверить: таким Наполеон не страшен.

 

– Будем стоять насмерть! – клялись солдаты. – Еще две бочки нашему славному батальону, и мы готовы умереть тут же.

 

– Оружия! – воодушевилась толпа. – Мы тоже хотим умереть, как и все добрые австрийцы… Пошли к арсеналу!

 

Владимир Иванович чуть не попал в беду: на шляпе его не было кокарды. Он тут же купил ее заодно с букетиком фиалок и примкнул к толпе, которая, потрясая кулаками, двинулась получать оружие для битвы, выкрикивая:

 

– Откройте арсенал и птичники… Цыплят и ружей!

 

Из переулков стихийно вытекали все новые толпы венцев, и эта грозная лавина людей перед лицом опасности шествовала через Вену, рассыпая угрозы по адресу Наполеона и запасаясь по дороге вином и цыплятами. Эрцгерцог Максимилиан приказал выдать горожанам оружие, а сам… скрылся.

 

– Не беда! – говорили австрийцы. – Что нам этот герцог, если у нас в запасе имеется еще бравый генерал Одонель…

 

Гвардию расставили по валам крепости. Получив патроны к ружьям, жители кольцом окружили свой любимый город.

 

– А где встать мне? – спросил Владимир Иванович, вскидывая на плечо длинное австрийское ружье.

 

– А ты кто таков?

 

– Я слуга музыканта, уроженец Тироля, – солгал он.

 

– Тогда вставай, приятель, на воротах Варге, где вчера – видел небось? – мы повесили двух дезертиров…

 

Не переставая думать о своей Наташе, которая (красивая даже в смерти) лежала сейчас в тихой часовне, Владимир Иванович заступил на пост, решив умереть сегодня смертью героя. “В такую ночь, – размышлял он с грустью, – только и умирать, а бедная Наташа ничего уже не узнает…”

 

Ночь и впрямь была удивительной. На улицах полыхали костры, девушки раздавали поцелуи солдатам, которые клялись не дожить до рассвета. Смахивая слезу восторга, трактирщики катили к воротам города бочку за бочкой. И повсюду, куда ни посмотришь, торчат над пламенем костров штыки воинов, на которых истекают жиром сочные венские цыплята. Слышны крики:

 

– Пусть только покажется этот негодяй Наполеон!

 

Но бочки скоро опустели, не стало больше цыплят – и костры медленно угасали. Икая от пива и патриотического возбуждения, геройские венцы разбредались по своим домам, где их ждали ночные колпаки и сонные жены в удобных постелях.

 

Владимир Иванович – русский идеалист! – выстоял на своем посту дольше всех. Но когда на крепостных вальгангах уже никого не осталось, он понял, что выглядит весьма глупо. Прислонил к стене ружье и тоже ушел. Нежные цыплячьи косточки, белевшие на мостовой, с хрустом давились под ногами, и всюду, всюду – брошенное оружие! На мостовой тускло мерцали штыки гвардейцев, черные от закоптевшего на них куриного сала.

 

Вена, накричавшись, уснула.

 

Левенштерн был разбужен под утро грохотом барабана! То, что он увидел, поразило его…

 

От ворот Бургтор вошел в столицу Австрии один-единственный француз, да и тот мальчик, лет десяти на вид, не больше.





sdamzavas.net - 2019 год. Все права принадлежат их авторам! В случае нарушение авторского права, обращайтесь по форме обратной связи...