Главная Обратная связь

Дисциплины:






Торжество метафизики 1 страница



 

 

© Эдуард Лимонов

оглавление

 

§ предисловие автора

§ I — XXXVI

предисловие автора

 

Эта книга была бы другой, если бы у меня не украли за два дня до выхода на волю тетрадь для записей. Мне кажется, она была бы хуже. Выиграв в деталях, потеряла бы в одержимости, в экстазах, озарениях и видениях. Потому что детали преобладали бы. В той тетради были фамилии большинства заключенных, мучившихся рядом со мной, детали их историй, детали жизни колонии. Помимо моих наблюдений, там были набросаны вчерне два эссе: одно — остроумный, как мне кажется, анализ романа Steppenwolf Германа Гессе; другое… даже вот не вспомню, какое другое эссе.

Мне нужна была моя тетрадь, в конце концов, это моя работа, для этого я и послан: вынести испытания и свидетельствовать, но что я мог сделать в той ситуации? Я сделал что мог: сообщил Юрке и Антону. Под эгидой авторитарной власти Антона вместе втроем мы осмотрели все тумбочки наших товарищей. И тетрадь там не нашли. Тумбочка обыкновенно служит троим-четверым зэка, и, помимо туалетных принадлежностей, там можно держать только одну тетрадь, одну книгу, одну ручку. Осмотр прошел быстро. По неписаному моральному кодексу, я не мог обратиться к администрации с заявкой на пропажу тетради: пострадали бы заключенные, свои же братаны.

То, что тетрадь мою никто не осмелился бы взять без приказа администрации, было ясно как божий день. Крысятничество, воровство зэком у зэка — одинаково позорный поступок что на красной, что на черной зоне. А по приказу украли. Ну что, они подневольные, я им прощаю.

В «Торжестве метафизики» присутствует наряду с видимым миром другой мир — параллельный, невидимый. Здесь не впервые в моем творчестве, но впервые в таком объеме демонстрирует себя еще одно мое измерение — мистическое. Оно существовало всегда, но тайное биение его пульса стало мощным лишь в последние годы. Ранее я игнорировал его, однако пользовался им; мистическими предчувствиями полна, например, моя книга «Дневник неудачника».

В «Торжестве метафизики» мистическое измерение преобладает над физическим, другой мир успешно одолевает реальность физическую или же смешивается с нею в выгодных для него пропорциях.

Человек бежит в другой мир, если его не удовлетворяет этот мир. Или же этот мир, видимый, потерял для него таинственность. Отдал все свои тайны одну за другой. В моем случае годится второе объяснение. К моим шестидесяти годам видимый мир отдал мне все свои тайны. А реальность колонии так близка к невидимому миру, как монаху в его холодном горном монастыре близок Бог. Обезжиренная пища, суровые стояния на проверках, как на жестокой молитве: утренней, дневной и вечерней. Мучения строевых хождений по Via Dolorosa. Тяжкая работа для большинства, изнурительные прогоны в клуб, выпученные глаза, чтобы не заснуть, шатания бедного разума на грани сна и реальности, подавленная несчастная плоть — весь этот набор монастырских изнурений именно и есть лучшие приемы приближения к невидимому зафизическому миру. Так, помимо моей воли, я пережил в колонии №13 и экстаз, и озарения.



 

I

 

В продуваемых ветром и накаленных континентальным солнцем заволжских степях, на окраине города Энгельс, славного тем, что был он короткое время столицей Республики немцев Поволжья, расположен ярко раскрашенный поселок. С первого взгляда он напоминает пионерский лагерь. Только контрольно-следовая полоса да вышки выдают принадлежность этого человеческого поселения к системе Управления исполнения наказаний. Да еще место расположения: втиснутый в хмурую промзону, на песчаной неприглядной земле, окруженный копчеными корпусами заводов,— яркий лагерь этот неуместен здесь.

Стоящий на поверках передо мной, затылком ко мне, маленький цыган Вася Оглы, разменявший двенадцатый год заключения, называет наш лагерь «этот ебаный чудной посёлочек здесь». А еще: «хитрое место», «чудной лагерёк». Действительно, у каждого отряда, обнесенного ярко-синей оградой, разбиты розариумы. И розы мотают под жарким ветром ярко-красными, розовыми и желтыми своими головками. Во дворах отрядов, называемых здесь «локалка», возвышаются живописные деревья, среди которых есть даже фруктовые, а под ногами деревьев располагаются цветы попроще. Ярко-синий, розовый, желтый (в желтый цвет окрашены стены корпусов отрядов) и зеленый (это кроны деревьев) — вот расцветка нашего чудного лагерька, образцово-показательной колонии общего режима №13.

На затрепанном, выжженном солнцем до белизны асфальте в течение всего дня не замирают построения, прохождения, топания отрядов человеческих муравьев. Я — один из них. Мы одеты в однообразные черные потасканные костюмчики из хлопка (на моем на груди и спине горизонтальная светлая полоса) и в кепи. По качеству костюмчика можно судить о месте человека-муравья в иерархии лагеря. Самые страшные из нас — лагерные козлы — как правило, одеты в черные шелковые рубашки, черные свободные брюки и черные, сделанные из глянцевого сатина или ликры кепи. Кепи у нас такой же формы, как у солдат французского Иностранного легиона. Я знаю, о чем говорю, потому что в прошлой жизни прожил 14 лет во Франции.

Легионеры заволжских степей, мы несем наказание в лагере №13. Козлы, которых я упомянул,— это заключенные, вступившие в СДП — в Секцию дисциплины и порядка. Козлы у нас на самом деле управляют чудным лагерьком. Какие-нибудь полсотни всего-навсего офицеров ГУИНа лишь стоят во главе лагеря, умело манипулируют зэками. Козлы же ходят с книжечками и записывают все наши проступки, подкрадываются, подглядывают, прислушиваются. А другие, тоже козлы, сидят в поднятых на метра полтора голубых будках со стеклами, называемых посты: пост №1, пост №2, №3… и так далее, и строго надзирают за лагерем. Открывают или не открывают электронные замки калиток каждого отряда. И также записывают наши прегрешения. Молодой Егоров получил пять суток штрафного изолятора за то, что вышел из корпуса отряда повесить выстиранные носки на веревку в локалке, вышел без кепи и туфель, в тапочках. Вышел на минуту, но был замечен козлом с поста №3, расположенного напротив нашей локалки. Вызван был на совет лагеря и получил пять суток. Сами по себе пять суток, может, и не кажутся таким уж страшным наказанием, но пребывание в штрафном изоляторе автоматически отодвигает срок условно-досрочного освобождения на шесть месяцев. Другой мой соотрядник — заключенный Сычов — сидел во время обязательного просмотра новостной программы телевидения, сидел в зале ПВО (политико-воспитательный отдел) с опущенной головой и прикрытыми на мгновенье глазами. Вошел тщедушный козел с блокнотиком и отметил Сычова. Совет колонии воткнул Сычову шесть суток. Впрочем, Сычов особенно не паникует. Ему осталось сидеть до осени, когда кончается его срок.

Чудной лагерёк — самое посещаемое исправительное заведение Российской Федерации. Сюда возят всяческие комиссии по правам человека, участников общероссийских совещаний прокуроров, представителей ОБСЕ, ПАСЕ и других международных организаций. На время приезда важных гостей самых храбрых из нас прячут на промзону. То есть выводят на работу. Наши зэки из нашего отряда ходят работать в цех, где производят газовые счетчики. Заключенные заняты на самой тяжелой и неприятной работе, они опиливают и ошкуривают только что отлитые корпуса счетчиков. За смену заключенный должен выполнить норму — опилить 30 корпусов. Когда зэки не справляются с задачей и не выполняют норму, либо допускают брак, спеша выполнить норму, их вызывают в комнату начальника по режиму там же на промзоне и избивают деревянными киянками по тощим зэковским задам. Ну ясно, что избиения скрываются, сами избитые боятся говорить об этом.

Мой сосед слева (через узкий проход спим мы на нижних шконках, я — у стены) был подобным образом избит в конце июня. Фамилия Варавкин, ей-богу, настоящая, библейская. Вместе с еще десятками зэков. Избили его до такой степени, что он заболел и даже получил разрешение оставаться в постели. Дело было в том, что в конце июня от наших зэков потребовали выполнения плана. И гнали их, бедных, и торопили, и орали про этот важный план, про конец месяца, и конец квартала, и конец полугодия. Перепуганные зэки, как безумные, орудовали напильниками и приходили в отряд только к полуночи. Утром их гнали на промку опять. В результате контролеры обнаружили 500 штук бракованных корпусов газовых счетчиков. В порядке живой очереди зэков вводили в кабинет начальника по режиму и безжалостно избивали по заднице, плечам и спине деревянными киянками. В результате наутро, я видел, многие еле передвигались. А Варавкин слег. Я узнал о случившемся не от Варавкина, но мне поведал об этом другой человек, которого не били. Ну, ОБСЕ или лысые господа из ПАСЕ, там, голландские, похожие на доски, или угрястые швейцарцы, похожие на свой сыр, они покупаются на розы, на аквариумы в ПВО, на белые вазы туалетов и того не знают, что за всем этим кровь и страдания заключенных. И наша боль… Русские всегда умели обманывать иностранцев, Потемкин со своими передвижными деревнями обманул немку Екатерину, большевики — западных интеллектуалов: Ромена Роллана, Фейхтвангера, Уэллса. Нас хлебом не корми, дай обмануть иностранца.

 

II

 

Я приехал в чудный лагерёк 15 мая. Когда мы ехали туда, в автозэке стояло мрачное невеселье. 13‑й известен не только среди обманутых правозащитников и господ из ОБСЕ, очарованных плантациями роз в заволжских степях, но и среди зэков. Но зэки передают из уст в уши правду об оборотной стороне этого образцово-показательного Ада. ЕвроГулага. Чтобы не ехать туда, бывали случаи, когда зэки вскрывались, вспарывали вены. Я лично заранее знал, что меня отправят в 13‑ю колонию, в чудный лагерёк, что это неминуемо. Поэтому я дергался ровно настолько, насколько дергается зэк, переводимый из одного тюремного учреждения в другое. Каковы будут условия содержания? Каковы будут мои новые товарищи? Как они ко мне отнесутся? В отношении администрации я не очень волновался, так как, судя по предыдущим тюремным учреждениям, по трем тюрьмам, в которых я сидел, администрации неизменно относились ко мне с напряженным вниманием. Привилегий мне не делали, но, опасаясь неприятностей, которые всегда подстерегают администрацию, если у них сидит знаменитый заключенный, администрации старались вести себя корректно. Не из приязни ко мне и не из любви к закону, но из боязни, что их начальству, а то и самому высокому начальству, произвол не понравится. Еще один фактор: обо мне обильно говорили СМИ, и внимание СМИ оказалось еще лучшей защитой. Страх потерять место и скатиться по служебной лестнице оттуда, куда они забрались с таким трудом, заставлял животастых мужчин среднего возраста с полковничьими обыкновенно погонами не притеснять меня. Поэтому я ехал себе, к тому же согреваемый полученным 15 апреля нетяжким приговором, всего четыре года, тогда как прокурор затребовал мне 14 лет.

— Отсидишь?— спросил меня на прощанье Васильич, старый облезлый капитан с третьяка, с третьего корпуса Саратовского централа.

— Легко,— ответил я весело.

— Легко отсидишь, на одной ноге отстоишь,— подтвердил Васильич тоже весело.

На третьяке раздавали сплошь и рядом пыжей, и двадцатники, и пятнашки! Я встречал осужденных, довольных 22 годами или 13 годами! К тому же в автозэке со мной из Саратова выехали товарищи, направлявшиеся в соседний лагерь №2 строгого режима. И уж им-то я совсем не завидовал, потому что успел посидеть в СИЗО №2 внутри этого лагеря в декабре. Они там под утренним черным небом горланили песни и щелкали каблуками, как в фашистском концлагере. И кричали в шесть утра: «Спасибо зарядке, здоровье в порядке!»

В мае нормально приехать в лагерь. Тепло. И к наступлению холодов успеешь обвыкнуть.

 

 

* * *

 

Мы спрыгнули из автозэка с баулами, и оказалось, что выскочили мы на широкий плац, залитый солнцем. Нам приказали выстроиться в шеренгу, баулы у ног. И стоять.

Так много света я не видел с того дня в июле прошлого года, когда нас, обвиняемых по делу №171, приземлили на военный аэродром где-то неподалеку отсюда, у города Энгельса, в этих же заволжских степях. В тюрьмах ведь мало света и совсем нет пространства. Солнце над нами пылало.

В этот день оно опять вышло на работу, как и всегда, как и 230 лет назад. Тогда, 230 лет назад, солнце заволжских степей видело лошадь, шапку, бороду, желтые сапоги и синий кафтан Пугачева и рядом буйных башкирских и калмыцких всадников и яицких казаков. Яик давно уже называется рекой Урал. А Яицкий городок недалеко отсюда, через границу с Казахстаном, и называется он город Уральск. А Казахстан получил эти и другие обширные русские земли на халяву, в 1991 году, воспользовавшись предательством Ельцина, размышлял я.

Интересно, что в этих же местах, чуть севернее по Саратовской области, есть город Пугачев. Когда-то он назывался Мечетная слобода… По совпадению судьбы я обвиняюсь в попытке создать незаконное вооруженное формирование с целью оторвать от Казахстана Восточно-Казахстанскую область… А в Мечетной слободе раскольничий митрополит Филарет Семенов рассказал беглому казаку Пугачеву о беглом солдате Богомолове, назвавшемся Петром III, и о Яицком городке…

— Савенко!— закричал голос.— Савенко! Ты что, спишь?

И я пошел к группе военных. Остановился. «Эдуард Вениаминович, 1943 год, осужден 15 апреля 2003 года на четыре года. Начало срока 7 апреля 2001‑го, конец срока 7 апреля 2005 года»,— оттараторил я.

— Жалобы на конвой есть?

— Жалоб нет,— сказал я. Заметил, что среди них был военный с седой бородой. Очевидно, доктор. Впоследствии так и оказалось.

Они смотрели на меня как будто между прочим, как будто на простого зэка. Делали вид. Зная между тем и мое дело, и степень моей известности. Глубоко в глазах их сидело офицерское пенитенциарное любопытство. Я решил им сказать, что доволен приговором и собираюсь сидеть спокойно. Проблем доставлять не буду.

— Вы не признали себя виновным,— сказал один из них.

— Нет, не признал, но приговор мы не оспаривали.

— Встаньте на место,— сказали мне.

Я пошел и встал, где стоял до этого.

 

 

* * *

 

Потом нас повели в баню, где жестоко обшмонали. Раздев догола. Чтобы сбить с нас спесь, если какая осталась после тюрьмы. Нас запускали порциями в одно из банных помещений, где на стульях у стены сидели офицеры. Вначале нас, как луковиц, ободрали от носильной одежды, а затем, позволив нам натянуть трусы, предложили вывалить содержимое наших баулов на пол. Мы — голые, на корточках, они — одетые, на стульях. Унизительно, как в Освенциме.

«Нельзя», «не разрешается» только и цедили офицеры, обмениваясь злыми шутками в наш адрес. Свитер с горлом — нельзя, можешь закатать в горло свитера запрещенные предметы, одежда разрешается только черная (в этом мне повезло, я и на воле ходил в черной), не разрешается одежда с надписями, либо рисунками, либо знаками. У меня немедленно отобрали мой засаленный тулуп, лыжную шапку и многие другие страшно нужные предметы. Запрещено было почти все.

— Я хочу сдать эти вещи на склад. Когда буду освобождаться, они мне понадобятся,— сказал я, указав на запрещенные мои дорогие одежды.

— Родственники привезут,— меланхолично процедил офицер.— Освобождаться успеешь… Ты только заехал… А склада у нас нет. За хранение нужно платить.

— Готов платить за хранение,— подтвердил я.

Санек Быков, старший нашей хаты №156 на 3‑м корпусе Саратовского централа, недаром проводил со мной инструктаж. Благодаря Сане все мои вещи сохранились, и с меня за их хранение не взяли ни рубля. Склад у них был, но офицер привычно лгал. Саня меня ввел во все эти тонкости, у него была шестая ходка. Спасибо, Санек! Пусть тебе легко сидится!

Потерпев фиаско с моими вещами, офицер решил взять реванш.

— Бороду придется сбрить,— сказал он.

— Готов,— сказал я.— Можно сейчас?

— Можно,— сказал офицер.

Я взял у обривающего в углу зэков быка из хозобслуги электрическую машинку и, встав в трусах перед зеркалом, сбрил в несколько движений бороду. Даже поранив губу.

— Ну зачем уж так,— сказал «мой» офицер.— Могли бы потом в бане.

Они ожидали, что я буду упираться. А я решил сразу уничтожить этот камень преткновения, дабы не давать им повода наезжать на меня. Я проходил два года в бороде в трех тюрьмах, где в принципе борода запрещена, я был единственным длинноволосым и бородатым узником среди шести тысяч зэка Саратовского централа. Я себя отстоял. Волосы с головы я сбрил еще 16 апреля, на следующий день после приговора. А вот сейчас уничтожил бороду. И тем их обезоружил. Дело было в том, что здесь за отказ сбрить бороду я мог уехать в карцер, а каждое пребывание в карцере откладывает возможность условно-досрочного освобождения на шесть месяцев. А я торопился домой, к Партии.

 

III

 

Горячий день. Горячие розы. Горячий ветер. Знойное зияющее небо. Мы, восемь зэков из карантина, плюс завхоз Савельев, плюс бригадир Сурок, плюс ночной дежурный Сорокин, плюс ожидавший перевода на 33‑ю зону Мелентьев, изо всех сил стучим ботинками по старому асфальту. Впрочем, стучим только мы, начальство идет рядом прогулочным шагом. Мы маршируем в столовую. Строевым шагом.

— Как идете?— вдруг орет Сорока (т.е. Сорокин).— Шаг!

Мы уже знаем, что при вопле «Шаг!» следует слаженно топать, согнув ногу в колене, изо всех сил опускать ее на асфальт, чтоб пыль клубилась.

— Шаг! Шаг!— орет Сорока.

Мы проходим мимо отрядов, из-за прутьев заборов на нас вылупилось все население колонии. Я знаю, что это из-за меня, редкой птицы. Но и вообще свежепоступивших здесь усиленно разглядывают, вдруг знакомый или сосед «заехал». Я иду во второй шеренге, в первой пятеро, а во второй нас только трое: я, Эйснер, в нем росту всего метра полтора, и хмурый Мелентьев. Будешь хмурым, он сидит двенадцатый год, срок у него пятнадцать. Впоследствии я буду вспоминать его каждый день, стоя на проверках за его подельником Васей Оглы. Но я еще об этом не знаю, Вася Оглы появится в моей жизни лишь через неделю.

У здания оперативных дежурных мы поворачиваем налево. При повороте Эйснер чуть не падает.

— Эйснер! Тебя что, ноги не держат!— орет Сорока.— Шаг!

Эйснеру за сорок, но жизнь поработала над этим потомком немецкого колониста так, что он выглядит на все шестьдесят. Да ему и тяжелее, наверное, с его полутора метрами.

У столовой шеренги ожидающих очереди войти. Поотрядно. Все в строю по пять человек. Между двух газонов с розами замерли. Ходит офицер с доской в руке и пересчитывает зэка по шеренгам. Из столовой выходят рассыпным строем заправившиеся кашей зэки, надвигают кепи на бритые бошки, строятся. Отряд перед нами, перестраиваясь в цепь по одному, исчезает червяком в чреве столовой. Дородный завхоз наш Игорь Савельев, сняв кепи, заходит вперед. Дает нам отмашку.

— Слева по одному!— кричит Сорока.

Мы втягиваемся внутрь столовой. Нас встречает мощная волна звуков. «Рамштайн»! Исковерканный, заезженный, но настоящий фашистский мощный «Рамштайн». Казалось бы, такая музыка должна бы быть запрещена в самой красной колонии Российской Федерации, но нет. Из черных, больших, как в дискотеке, динамиков, сжимаясь и разжимаясь мускулистым сердцем, пульсирует музыка правого восстания. Параллелепипед ангара столовой (мы входим с длинного бока параллелепипеда) устроен таким образом, что справа у короткого бока параллелепипеда на фоне декорации галлюцинаторных двоящихся берез и психоделически зеленого луга стоят усилители. Слева в стене отверстия для раздачи пищи и сброса посуды. Все остальное место занято рядами железных столов, каждый на десять человек, и лавками. Столовая вмещает 800 бритоголовых, хмурых преступных слушателей. Они наклонены над плошками. На каждом столе по два бачка: с кипящим супом и кипящей кашей. Хлеб. Плошки — это от хозяина. Кружки и ложки у каждого свои.

Враз, одновременно опускаются головы, движутся ложки с супом. Спина к спине, бритые тыквы голов числом восемьсот. Над нами из верхних окон ангара проникает яркий свет заволжских степей. Ангар высокий, вверху пространства хоть летай. И «Рамштайн».

Садимся. Наши дежурные уже поставили на наш стол бачки.

— Разливай, Эйснер, что заснул!— орет Сорока. Он явно неравнодушен к Эйснеру.

— Эй, узбек, помоги ему. Подавай плошки, сука!— орет Сурок.

У Сурка вторая ходка и черные горячечные глаза маньяка. Сорока сидит за убийство в извращенной форме, о чем он нам время от времени напоминает, если хочет напугать.

— Я человек извращенный!— сказал он вчера на поверке.— Я такое вам устрою…— обещал он нам.

Волны германской музыки зовут всех этих ребят подняться, разогнуться и устроить бунт. Вырваться из колонии и наполнить город Энгельс местью, отчаянием, разрушением и насилием. Но мы только поедаем суп и кашу. Однако в бульоне этой музыки как же опасно мы все выглядим. Да мы и есть опасные. Мы все покусились на чью-то жизнь либо имущество. И те восемьсот, которые сейчас в столовой, и те еще пятьсот, которые ждут своей очереди после нас. Одетые в черное, застегнутые под горло, истекающие потом, потому что на улице тридцать градусов, а здесь все шестьдесят. А окна не открыты. Они никогда не бывают открыты. Волны германской музыки бьют о головы, лбы и груди русских преступников. Мы вам не шутка, мы потомки Разина, Пугачева и Ленина… Мы серьезные ребята.

Стучат ложки, стучат плошки, бачки. Носятся с пустой посудой «заготовщики», то есть дежурные по столовой. Встают и выходят отряды. Входят новые сотни черных легионеров заволжских степей. Всего-то какой-нибудь десяток офицеров в хаки, и только. Правда, власть их держится на козлах, на заключенных, сотрудничающих с администрацией. «Рамштайн» зовет к правому бунту, пусть давно не разобрать германских слов, подранных российским лагерным магнитофоном, достаточно ритма волн и зловещего, нарастающего, раскатывающегося их шума. Бунт бессмысленный и беспощадный. Вот чего мы хотим. Вбежать в город Энгельс, захватить кафе, дома, отделения милиции и тащить горячих летних девок, выдирая их друг у друга. «Рамштайн». Белый бунт. Разин, Пугачев, Ленин. Молодец, Ленин, на хуй царя и правительство. «Рамштайн». Революция. «Рамштайн». Нам нужны девки в горячих трусах.

Суп был гороховый. Заправлен был чем-то страшно жирным. Какие-то срезы жидкой свинины, может быть. У колонии №13 есть своя свиноферма, туда посылают работать самых провинившихся. Стоя по колено в свином ядовитом дерьме, очищать их стойла. Мясо идет офицерам, кости — собакам, нам — слизистый жир. Каша перловая. От нее потом распирает брюхо. Хлеб сырой, желтого цвета. Тут не умрешь, но в пище никаких витаминов. Лица у всех обезжиренные, сухие. Слизистый жир не работает. Не завязывается.

— Выходим!— командует Сорока.

Мы встаем. Узбек (хотя он таджик, этот молодой пацан), молдаванин, хохол, Прокофьев, Сорокин — однофамилец Сороки, Эйснер, Мелентьев и я. Нас окружает начальство: Савельев, Сурок, Сорока…

— Шагом марш!

Идут одиннадцать. Строевым. Впереди Иисус Христос. «Рамштайн» за спиной глухо ворочает мышцами.

 

IV

 

Наш карантин в отличие от обычных отрядов окружен не решетчатым, но сплошным высоченным забором из металлических листов, из локалки карантина ничего не видно. Мы изолированы от колонии, только из окон второго этажа доносится до нас ругань ВИЧ-инфицированных. Поскольку они тоже изолированы на своем втором этаже. Забор выкрашен в ярко-зеленый цвет, есть пяток деревьев, смешивающих свою листву с колючкой сетки рабица. Рядом за таким же забором лагерная тюрьма: ПКТ. Помещение карцерного типа. Там сидят злостные. Мы даже не знаем кто. Железные маски. Их никто не видит. Когда я впервые попал сюда, в первый день, локалка карантина показалась мне Раем. Впервые за два с лишним года солнце лежало на моем лице. Пели птицы! О! Впрочем, у Рая, как оказалось, обнаружились такие мрачные кулисы, такие кровавые кости в колесе! Когда мы вернулись из столовой, к нам явились два офицера по режиму. Они явились учить нас. Вот как все это происходило.

Нас построили вдоль стены в коридоре и объяснили, что каждый день кто-то из нас, очередность по списку, будет дежурить по карантину. В нашу обязанность входило, надев на рукав красную повязку дежурного, стоять у тумбочки рядом с телефоном и включенным постоянно лагерным радио. Нам объяснили, как действовать при пожаре и как приветствовать входящего офицера. Следовало сказать следующий набор слов: «Здравствуйте, гражданин начальник! По списку в карантине числятся столько-то человек. Из них (предположим) один в ШИЗО (штрафном изоляторе), один на КДС (на долгосрочном свидании) и столько-то заняты работой на территории карантина по расписанию. Дежурный по карантину такой-то». Затем офицеры вышли почему-то в туалет, и первый из нас, самый высокий, хохол, надел повязку и, подойдя к двери туалета, постучал. «Разрешите войти?» — сказал он, как его только что научили. И вошел, прикрыв за собой двери. Через некоторое время он появился оттуда красный, взволнованный и, не глядя на соседа, сунул ему повязку дежурного. Когда подошла моя очередь, я понял, почему они появляются оттуда такие ошеломленные.

Я постучал. «Разрешите войти?» Войдя, я с некоторым затруднением, но бодро произнес свой текст, обращаясь к ним. Они кивнули, когда я закончил.

— Теперь видишь ведро?— спросил капитан.

Я видел ведро.

— Бери тряпку и мой туалет!— приказал он.

Тут-то и стало ясно, почему все выходили оттуда такими не самими собой, а скочеврёженными. Хоть мы и не воры в законе, но гордость есть у каждого. Ебать тебя, капитан, подумал я, я проглочу свою гордость, чтобы выйти по УДО. Я уже отсидел, пока шел суд, свои полсрока. Я взял тряпку и провел ею по туалету. Он был белоснежным, потому что утром его драили Эйснер и молдаванин. Все четыре вазы белоснежные.

— Теперь другой рукой,— приказал капитан.

Ебать тебя, капитан, и твоих детишек, позлобствовал я. Вот из-за такой хуеты и случаются народные восстания. В 1772‑м у Пугачева какой-то офицер отобрал телегу, лошадь и деньги. Потом Пугачев писал в прелестных письмах, что убивать надо и капитанов, и майоров. Я взял тряпку в левую руку и провел ею по туалету.

— Все,— сказал капитан.— Можешь идти.

Я вышел и передал повязку Эйснеру. Когда Эйснер вернулся, на лице его были красные пятна. А они опять вызвали хохла, и слышно было, как они его побили. Очевидно, в первый раз хохол отказался от туалета. Вообще-то, это личное дело каждого. Бакунин, устав сидеть в крепости, написал царю покаянное письмо. И его послали на каторгу в Сибирь, откуда он успешно бежал. Приплыл по Амуру в Японию, а оттуда на корабле рванул в Америку, а затем в Лондон, чтобы продолжить возмущать повсюду революцию. А если б Бакунин был принципиальным, то хер бы он освободился. Так бы и сгнил в равелине. Поэтическое название «равелин».

 

 

* * *

 

— Ну как?— сказал мне улыбаясь дородный Игорь Савельев, после того как офицеры ушли.

— Нормально,— ответил я.

— Все понятно?— спросил Сурков.

— Все ясно,— сказал я.

— Правильно поступил,— объяснил Савельев.— На хуй тебе в ШИЗО заезжать.

— Ну да,— сказал я.— Я ж не вор в законе…

— У нас здесь воры не сидят. Да их вообще в области нет. Их всех за светофор вывезли, ну, за пределы области,— пояснил Сурок.

— А если б и появились, их тут о колено. Ты только заехал, не знаешь,— сказал Савельев.— Вон у нас один числится.— Он показал на разграфленную доску за моей спиной. Там в графе ШИЗО была записана грузинская фамилия.— Как заехал, сразу спустили в ШИЗО. Уже два месяца там прописан…

 

 

* * *

 

Они работали втроем, эта команда. Ко мне они отнеслись как нельзя лучше. Им сказали, что я важный человек, они видели у меня мою книгу об Анатолии Быкове, обо мне говорили по каналам телевидения, по радио, писали газеты. Потому Савельев поил меня чаем с конфетами и угощал сладким из своей дачки. К прибывшим же со мной они относились презрительно, как к рабам. Исключение делалось для пацана художника, для Прокофьева, хотя его ставили ниже меня. Со мной Игорь разговаривал, сидя на скамейке, за жизнь, в то время как наши мыли цементно-асфальтовый двор локалки. На хер его мыть? Ну, конечно, незачем. Но зимой их заставляли промокать снег и собирать его на одеяла. Этим они занимались после обеда, а до обеда, разделив их на бригады, вначале Сорока, а потом Сурок заставляли их натирать туалетным мылом полы в туалете, в спалке и в коридорах и смывать затем все это водой. Натирать следовало до пены. Затем драить щеткой. Уборка эта повторялась ежедневно. В такой стерильной чистоте (все горизонтальные поверхности оттирали от пыли руками) не было необходимости. Это была муштра. Все это называлось «малый карантин» и служило цели сломать зэка. Малый карантин длился около недели или десяти дней. Раньше же существовал «большой карантин». И он мог длиться до полугода, пока не подчинишься или пока не замордуют. Не так давно каким-то законом либо положением ГУИНа (есть специальный кодекс ГУИН, но я его никогда не видел) большой карантин отменили. Однако великие комбинаторы из УИН на деле не подчинились этому новшеству. После малого карантина они переводят теперь зэков не в отряды, а в особую «этапную бригаду» при 16‑м отряде, где продолжают мордовать их еще больше. Через пару недель я попаду ненадолго в 16‑й отряд и увижу там еще более измученного маленького Эйснера, хохла, молдавана и бывшего моего сокамерника по 156‑й камере третьяка Лукьянова. И буду свидетелем их мучений и издевательств над ними. Вот тебе и малый карантин. В России власть лжет нагло и непринужденно. Мы на самом деле чудовищная страна. Это ханжеское государство и льстивая до приторности церковь дали нам кликуху «Святая Русь». На самом деле нам более подходит кликуха «Русь Сатанинская».





sdamzavas.net - 2018 год. Все права принадлежат их авторам! В случае нарушение авторского права, обращайтесь по форме обратной связи...