Главная Обратная связь

Дисциплины:






Часть 5. Случайность 5 страница



Он должен был найти в себе мгновенную решимость тут же остановиться, обернуться (она на его движение мгновенно отреагировала) и заговорить с ней.

У него было ощущение, будто именно по ней он тосковал уже много лет, будто все это время искал ее по всему свету. В ста метрах от них было кафе, столы стояли на улице под кронами деревьев и роскошным голубым небом. Они сели друг против друга.

На улице у нее были черные очки. Он взял их пальцами, осторожно снял и положил на стол. Она не протестовала.

Он сказал:

– Из-за этих очков я с трудом узнал вас.

Они пили минеральную воду и не могли оторвать глаз друг от друга. Она была в Риме со своим мужем, и в ее распоряжении был едва ли час времени. Он знал, что, будь это возможно, они бы в тот же день, в ту же минуту отдались друг другу.

Как ее зовут? Как ее имя? Он забыл его, а спросить ее об этом было неловко. Он говорил ей (и думал так абсолютно искренне), что все то время, пока они не виделись, у него было ощущение, что он ждет ее. Так как же он может признаться ей, что не знает ее имени?

Он сказал:

– Знаете, как мы вас называли?

– Нет, не знаю.

– Лютнистка.

– Лютнистка?

– Поскольку вы были нежны, как лютня. Это я придумал для вас такое имя.

Да, это он придумал его. Но не годы назад, когда они были коротко знакомы, а сейчас, в парке Виллы Боргезе, потому что ему нужно было назвать ее по имени и потому что она казалась ему элегантной и нежной, как лютня.

 

 

Что он знал о ней? Мало. Он смутно припоминал, что знал ее чисто зрительно по теннисному корту (ему могло быть двадцать семь, ей на десять меньше) и однажды пригласил ее в ночной клуб. В те годы в моде был танец, при котором мужчина и женщина, на расстоянии шага друг от друга, крутили бедрами и выбрасывали попеременно руки в сторону партнера. В этом движении она и запечатлелась в его памяти. Что же было в ней такого особенного? Прежде всего, она не смотрела на Рубенса. Куда же она смотрела? В никуда. У всех танцоров руки были согнуты в локтях, и они выбрасывали вперед то одну, то другую руку. Она тоже делала такие движения, но несколько иначе: выбрасывая руку вперед, она при этом правый локоть чуть изгибала влево, а левый локоть чуть изгибала вправо. Казалось, что за этими круговыми движениями она хочет скрыть свое лицо. Словно хочет стереть его. Танец по тем временам считался относительно непристойным, и девушка, казалось, стремилась танцевать непристойно, при этом, однако, скрывая свою непристойность. Рубенс был околдован! Словно до этого времени он не видел ничего более нежного, прекрасного, более возбуждающего. Затем раздалось танго, и пары прижались друг к другу. Он не преодолел внезапного побуждения и положил руку девушке на грудь. Он и сам этого испугался. Что девушка сделает? Она не сделала ничего. Она продолжала танцевать с его рукой на груди и смотрела прямо перед собой. Он спросил ее чуть дрожащим голосом: «Кто-нибудь уже касался вашей груди?» И она таким же дрожащим голосом (да, это было так, словно кто-то слегка коснулся лютни) ответила: «Нет». И он, не опуская руки с ее груди, вбирал в себя это «нет», как самое прекрасное слово на свете; он был восхищен; казалось ему, что он вблизи видит стыд; что видит стыд, каков он есть; что он мог бы коснуться его (впрочем, он касался его; ее стыд ушел в ее грудь, обитал в ее груди, был обращен в ее грудь). Почему он не встретился с нею больше? Сколько ни ломал он над этим голову, он не мог найти ответа. Он уже ничего не помнил.



 

 

Артур Шницлер, венский писатель на рубеже веков, написал прекрасную повесть «Фройляйн Эльза». Героиня повести – девушка, чей отец обременен долгами и ему грозит разорение. Кредитор обещает простить отцу долг, если его дочь предстанет перед ним обнаженной. После долгой внутренней борьбы Эльза соглашается, однако стыд ее настолько велик, что, выставив напоказ свою наготу, она сходит с ума и умирает. Постараемся правильно понять: это не нравоучительная повесть, цель которой обвинить дурного и распутного богача! Нет, это эротическая повесть, при чтении которой у нас захватывает дух: она дает нам возможность осознать власть, какую имела некогда красота: для кредитора она значила непомерную сумму денег, а для девушки – необоримый стыд и вытекающее из него возбуждение, граничащее со смертью.

На циферблате Европы повесть Шницлера обозначила важную веху: в конце пуританского девятнадцатого столетия эротическое табу было еще мощным, но падение нравов пробудило к жизни столь же мощное стремление это табу перешагнуть. Стыд и бесстыдство пересеклись в тот момент, когда они обладали одинаковой силой. В момент необычайного эротического напряжения. Вена познала его на рубеже веков. Это время уже не вернется.

Стыд означает, что мы противимся тому, чего хотим, и нам стыдно, что хотим то, чему мы противимся. Рубенс принадлежал к последнему европейскому поколению, воспитанному на чувстве стыда. Поэтому он испытывал такое возбуждение, когда положил руку на грудь девушки и тем самым разбудил ее стыдливость. Еще гимназистом однажды он прокрался в коридор, из окна которого была видна комната, где собрались в ожидании рентгена легких его одноклассницы, по пояс обнаженные. Одна из них увидела его и испустила крик. Остальные, накинув на себя верхнюю одежду, с гамом выбежали в коридор и погнались за ним. Рубенс пережил минуты страха; внезапно они перестали быть одноклассницами, соученицами, подругами, способными шутить и флиртовать. На их лицах читалась настоящая злоба, к тому же помноженная на их количество, злоба коллективная, готовая его преследовать. Он убежал от них, но они, продолжая свою травлю, наябедничали на него директору школы. Он получил общественное порицание перед собравшимся классом. С явным презрением в голосе директор назвал его вуайером.

А когда ему было лет сорок, женщины, побросав в ящики шифоньеров бюстгальтеры, демонстрировали, лежа на пляжах, свои груди всему свету. Он ходил по побережью и отводил глаза от их неожиданной наготы, поскольку в нем был прочно укоренен старый императив: не травмировать женскую стыдливость! Когда он встречал какую-нибудь знакомую без бюстгальтера, к примеру жену приятеля или свою сослуживицу, он с изумлением обнаруживал, что стыдится не она, а он. Теряясь, он не знал куда глаза девать и старался отводить их от груди, но это оказывалось невозможным: обнаженная грудь бросалась в глаза, даже если мужчина смотрел на руки женщины или прямо ей в лицо. И потому он пытался смотреть на их грудь с такой же естественностью, как, предположим, смотрел бы на их колено или лоб. Но и это было не просто, поскольку грудь – не лоб и не колено. Но что бы он ни делал, ему мнилось, будто эта обнаженная грудь обвиняет его, что он не до конца принимает ее наготу. И у него было явное ощущение, что женщины, которых он встречает на пляже, именно те самые, что двадцать лет назад донесли на него директору за подглядывание: они такие же злые и сбившиеся в толпу, требующие с такой же агрессивностью, да еще помноженной на их количество, признать их право демонстрировать свою наготу.

Смирившись кое-как с обнаженной грудью, он, однако, не мог избавиться от впечатления, что произошло нечто важное: на циферблате Европы снова пробил первый час: исчез стыд. И не просто исчез, но исчез так легко, чуть ли не в одну-единственную ночь, что мнилось, будто он и вовсе не существовал. Что мужчины просто его выдумывали, оказываясь лицом к лицу с женщинами. Что стыд был их иллюзией. Их эротической мечтой.

 

 

После развода с женой, как я уже сказал, Рубенс раз и навсегда очутился «за пределами любви». Эта формула ему нравилась. Часто про себя он повторял (порой меланхолически, порой весело): проживу свою жизнь «за пределами любви».

Но территория, которую он назвал «за пределами любви», не походила на затененный, заброшенный двор роскошного дворца (дворца любви), нет, эта территория была обширной, богатой, красивой, бесконечно разнообразной и, возможно, больше и прекрасней самого дворца любви. По этой территории двигались разные женщины, одни были ему безразличны, другие его забавляли, в третьих он был влюблен. Необходимо понять этот кажущийся абсурд: за пределами любви существует любовь.

То, что вытеснило любовные похождения Рубенса «за пределы любви», было ведь не отсутствием чувства, а стремлением ограничить их чисто эротической сферой жизни, запретить им какое-либо воздействие на ход его жизни. Во всех определениях любви есть нечто общее: она всегда являет собой то существенное, что превращает жизнь в судьбу; вот почему истории, происходящие «за пределами любви», как бы прекрасны они ни были, неминуемо эпизодичны.

Однако повторяю: среди женщин Рубенса, пусть и вытесненных «за пределы любви» на территорию эпизодического, были такие, к которым он испытывал нежность, о которых исступленно думал, или такие, что своим уходом вызывали в нем боль или ревность. Иными словами, и за пределами любви существовала любовь, а поскольку слово «любовь» было запрещено, все это были тайные связи и потому еще более притягательные.

Сидя в летнем кафе Виллы Боргезе напротив той, кого он называл лютнисткой, он сразу же понял, что это будет «любимая женщина за пределами любви». Он знал, что его не будут занимать ее жизнь, ее брак, ее семья, ее заботы, он знал, что встречаться они будут очень редко, но знал и то, что к ней он будет испытывать невыразимую нежность.

– Припоминаю еще и другое имя, какое я вам тогда дал, – сказал он. – Я называл вас готической девой.

– Я? Готическая дева?

Никогда он не называл ее так. Эти слова явились ему только что, когда они шли рядом по аллее к кафе. Ее походка вызывала в его памяти готические картины, которые он осматривал днем во дворце Барберини.

Он продолжал:

– Женщины на картинах готических мастеров двигаются, чуть выставив вперед живот. И опустив голову книзу. Ваша походка – походка готической девственницы. Лютнистки из оркестра ангелов. Ваша грудь обращена к небу, ваш живот обращен к небу, но ваша голова, знающая о тщете всего сущего, склоняется к праху.

Возвращались они той же аллеей скульптур, где встретились. Отрубленные головы славных усопших, посаженные на пьедесталы, надменно взирали на них.

У выхода из парка она простилась с ним. Они договорились, что он приедет к ней в Париж. Она назвала ему свою фамилию (фамилию мужа), номер телефона и уточнила, в какие часы она дома одна. Потом, улыбаясь, подняла к лицу черные очки:

– Теперь я уже могу их надеть?

– Да, – сказал Рубенс и долго смотрел ей вслед.

 

 

Болезненная тоска, до сих пор томившая его при мысли, что он безвозвратно потерял свою жену, превратилась в безумную увлеченность лютнисткой. В последующие дни он непрестанно думал о ней. Он вновь попытался воскресить все, что осталось от нее в его памяти, но не нашел ничего, кроме того единственного вечера в ночном клубе. В сотый раз всплывал в воспоминаниях один и тот же образ: они были среди танцующих пар, она на шаг от него. Она смотрела мимо него, в пустоту. Словно, сосредоточенная лишь на себе, не хотела видеть ничего вокруг. Словно на расстоянии шага от нее был не он, а большое зеркало, в котором она наблюдала себя. Она наблюдала в нем свои бедра, поочередно выдвигающиеся вперед, наблюдала свои руки, описывающие круги перед грудью и лицом, словно хотела таким образом скрыть их или вовсе стереть. И, словно стирая их, вновь позволяла им появиться, смотрясь при этом в воображаемое зеркало, возбужденная собственным стыдом. Ее танцевальные движения были пантомимой стыда: они постоянно указывали на скрытую наготу.

Неделю спустя после их встречи в Риме они увиделись в холле большого парижского отеля, переполненного японцами, чье присутствие вызвало в них ощущение приятной анонимности и отстраненности. Когда за ними закрылась дверь номера, он подошел к ней и положил руку на ее грудь:

– Так я касался вас, когда мы вместе танцевали, – сказал он. – Помните?

– Да, – сказала она, и это было так, будто кто-то слегка коснулся тела лютни. Было ли ей стыдно, как пятнадцать лет назад? И было ли ей стыдно пятнадцать лет назад? Стыдилась ли Беттина, когда Гёте коснулся ее груди на курорте Теплице? Был ли стыд Беттины всего лишь мечтой Гёте? Был ли стыд лютнистки всего лишь мечтой Рубенса? Как бы то ни было, этот стыд, пусть он и был лишь видимостью стыда, пусть он и был лишь воспоминанием о видимости стыда, этот стыд был здесь, был с ними в маленьком гостиничном номере, он завораживал их своею магией и придавал всему смысл. Он раздевал ее, и было так, словно он только что привел ее сюда из ночного клуба их молодости. Он обладал ею и видел, как она танцует: она прятала лицо за круговыми движениями рук и при этом смотрела на себя в воображаемое зеркало.

Они оба жадно отдались волнам того потока, что протекает сквозь всех женщин и всех мужчин, того мистического потока порочных представлений, в котором все женщины похожи друг на друга, но в котором одни и те же представления и слова в каждом отдельном случае обретают свою особую силу и упоительность. Он слушал, что говорит ему лютнистка, слушал собственные слова, смотрел в нежное лицо готической девственницы, на нежные губы, произносящие непристойные слова, и чувствовал себя все более и более опьяненным.

Грамматическое время их порочных мечтаний было будущим: в будущем ты сделаешь то-то и то-то, мы изобразим такую и такую ситуацию… Это грамматическое будущее время превращает мечтания в постоянное обещание (обещание, которое в момент отрезвления перестает действовать, но поскольку никогда не забывается, то вновь и вновь становится обещанием). Поэтому неизбежно должен был настать день, когда в холле отеля он ждал ее со своим приятелем М. Поднявшись втроем в номер, они пили, развлекались, а затем стали ее раздевать. Когда они сняли с нее бюстгальтер, она обхватила руками груди, стараясь целиком прикрыть их ладонями. Потом они подвели ее (она была в одних трусиках) к зеркалу (облупленному зеркалу на двери шкафа), и она, встав между ними, прикрывая одной рукой одну грудь, а другой – другую, зачарованно смотрела в зеркало. Рубенс безошибочно определил, что в то время, как они смотрели на нее (на ее лицо и руки, прикрывавшие груди), она не замечала их, разглядывая, точно в гипнозе, самое себя.

 

 

Эпизод – существенное понятие «Поэтики» Аристотеля. Аристотель не любит эпизода. Из всех событий, на его взгляд, наихудшие (с точки зрения поэзии) – события эпизодические. Не будучи неизбежным результатом предшествующего или причиной последующего, эпизод находится вне каузальной цепи событий, каковой является история. Это всего лишь бесплодная случайность: если ее опустить, история не утратит своей внятной взаимосвязи, а в жизни персонажей она не способна оставить сколько-нибудь продолжительный след. Вы едете в метро на свидание с женщиной своей судьбы, но за минуту до того, как вам выйти, незнакомая девушка, которую вы раньше и не приметили (вы же ехали к женщине своей судьбы и ни на что вокруг не обращали внимания), в приступе внезапной дурноты теряет сознание и начинает падать. Вы стоите рядом и потому подхватываете ее и одно-два мгновения держите в объятиях, пока она не открывает глаза. Затем вы усаживаете ее на освобожденное для нее место, но поезд уже начинает тормозить, и вы едва ли не с нетерпением отстраняетесь от нее, чтобы успеть выйти и бежать к женщине своей судьбы. И с этой секунды девушка, которую вы только что держали в объятиях, совершенно забыта. Таков типичный эпизод. Жизнь выстлана эпизодами, как матрас конским волосом, но поэт (по Аристотелю) вовсе не обойщик, и он должен всю набивку тщательно устранить из действия, хотя настоящая жизнь как раз и состоит из такой набивки.

Встреча с Беттиной для Гёте была малозначащим эпизодом; не только потому, что занимала количественно ничтожное место в его жизни, но и потому, что Гёте настороженно следил за тем, чтобы этот эпизод никогда не сыграл в ней причинной роли, и старательно держал его вне своей биографии. Но именно здесь мы как раз и обнаруживаем относительность понятия эпизода, относительность, до которой Аристотель не додумался: никто не может поручиться, что какая-нибудь совершенно эпизодическая случайность не заключает в себе потенциальной силы, которая приведет к тому, что однажды, неожиданно, эта случайность все же станет причиной целого ряда других событий. Если я и говорю «однажды», то это может быть и после смерти, примером чему был как раз триумф Беттины, ставшей одной из историй жизни Гёте уже после его смерти.

Итак, мы можем дополнить Аристотелево определение эпизода и сказать: нет такого эпизода, который априорно обречен остаться только эпизодом, ибо каждое событие, даже самое неприметное, заключает в себе скрытую возможность стать, рано или поздно, причиной других событий и превратиться, таким образом, в историю, в приключение. Эпизоды словно мины. Большинство из них никогда не взорвутся, но именно тот, самый неприметный, в один прекрасный день может превратиться в роковую для вас историю. На улице навстречу вам идет девушка и издали смотрит на вас взглядом, который кажется вам слегка безумным. Подходя к вам, она замедляет шаг и говорит: «Это вы? Я так давно ищу вас!» – и бросается вам на шею. Это та девушка, что упала в бесчувствии в ваши объятия, когда вы ехали в метро на свидание с женщиной своей судьбы, с которой тем временем вы поженились и произвели на свет ребенка. Но девушка, неожиданно встретившая вас на улице, давно надумала влюбиться в своего спасителя и сочла вашу случайную встречу знаком фортуны. Она будет по пять раз в день звонить вам, писать письма, навещать вашу жену и так долго объяснять ей, что любит вас и имеет на вас право, пока женщина вашей судьбы не потеряет терпения, не отдастся в ярости мусорщику, а затем вместе с ребенком убежит от вас из дому. Вы же, дабы ускользнуть от влюбленной девицы, которая меж тем завалила вашу квартиру содержанием своих шифоньеров, отправитесь за океан, где умрете в отчаянии и нищете. Если бы наши жизни были бесконечны, подобно жизни античных богов, понятие «эпизод» утратило бы смысл, ибо в бесконечности каждое, даже самое ничтожное, событие получило бы свое продолжение и развернулось бы в историю.

Лютнистка, с которой танцевал Рубенс в двадцать семь лет, была для него эпизодом, архиэпизодом, абсолютным эпизодом до той самой минуты, пока пятнадцатью годами позже он не встретил ее случайно в парке Виллы Боргезе. Тогда вдруг забытый эпизод превратился в маленькую историю, но и эта история по отношению к жизни Рубенса осталась историей совершенно эпизодической, без малейшего шанса превратиться в часть того, что мы могли бы назвать его биографией.

Биография: цепь событий, которые мы считаем важными для нашей жизни. Однако что важно и что нет? Поскольку нам самим это не дано знать (и нам даже на ум не придет задавать себе этот до глупости простой вопрос), мы считаем важным то, что принимают за важное другие, допустим, работодатель, чью анкету мы заполняем: дата рождения, занятия родителей, образование, прежние работы и места жительства (партийность, добавили бы на моей бывшей родине), свадьбы, разводы, рождение детей, серьезные болезни, успехи, неудачи. Ужасно, но это так: мы научились видеть собственную жизнь глазами официальных или полицейских анкет. Это уже небольшой бунт, если мы включим в свою биографию другую женщину, а не свою законную жену; такое исключение можно допустить лишь при условии, если эта женщина сыграла в нашей жизни особенно драматическую роль, чего Рубенс абсолютно не мог бы сказать о лютнистке. Впрочем, всем своим видом и поведением лютнистка отвечала образу женщины-эпизода: она была элегантна, но не бросалась в глаза, красива, но не ослепляла, расположена к плотской любви, но робка; она никогда не отягощала Рубенса исповедями о своей личной жизни, как и не драматизировала свое тактичное молчание и не обращала его в возбуждающее таинство. Это была истинная принцесса эпизода.

Встреча лютнистки с двумя мужчинами в парижском отеле была захватывающей. Занимались ли они любовью втроем? Не забудем, что лютнистка стала для Рубенса «любимой женщиной за пределами любви»; старый императив замедлять развитие событий, чтобы сексуальный заряд любви слишком быстро не исчерпал себя, снова ожил. Перед тем как повести ее обнаженную в постель, он дал знак своему приятелю тихо удалиться из комнаты.

Их разговор при соитии снова, стало быть, происходил в будущем грамматическом времени в форме обещания, которому, однако, никогда не суждено было исполниться: приятель М вскоре исчез из его поля зрения, и захватывающая встреча двух мужчин и одной женщины осталась эпизодом без продолжения. В дальнейшем Рубенс виделся с лютнисткой два-три раза в год, когда ему выпадал случай съездить в Париж. Затем случилось так, что возможности такой не представилось, и она вновь почти исчезла из его памяти.

 

 

Проходили годы; однажды он сидел со своим знакомым в кафе швейцарского города под Альпами, в котором жил. За столиком напротив он заметил девушку, наблюдавшую за ним. Она была красива, с удлиненными чувственными губами (я охотно сравнил бы их с лягушачьими, если можно было бы сказать о лягушках, что они красивы), и ему почудилось, что это именно та женщина, по которой он всегда тосковал. Даже на расстоянии трех-четырех метров тело ее казалось ему приятным на ощупь, и в те мгновения он предпочитал его всем другим женским телам. Она смотрела на него так упорно, что он, завороженный ее взглядом, не воспринимал, что говорит ему собеседник, и с болью думал лишь о том, что через две-три минуты, как только он уйдет из кафе, он потеряет эту женщину навсегда.

Но он не потерял ее, ибо в тот момент, когда он, расплатившись за две чашки кофе, поднялся, поднялась и она и так же, как и мужчины, направилась к противоположному зданию, где в скором времени должен был состояться аукцион картин. Когда они переходили улицу, она оказалась на таком близком расстоянии от Рубенса, что нельзя было не заговорить с ней. Она держала себя так, словно ждала этого, не обращая никакого внимания на его знакомого, в молчаливом смущении шагавшего рядом с ними в зал аукциона. Когда торги окончились, они оказались вместе в том же самом кафе. Располагая всего лишь получасовым перерывом, они спешили сказать друг другу все, что можно было сказать. Однако спустя минуту выяснилось, что говорить особенно не о чем, и эти полчаса длились дольше, чем они предполагали. Девушка была австралийской студенткой, с четвертушкой негритянской крови (по ней это было не видно, но тем охотнее она о том говорила), изучала у цюрихского профессора семиологию живописи и некоторое время в Австралии зарабатывала тем, что танцевала полуобнаженной в ночном заведении. Все эти сведения были занятными, но в то же время настолько чуждыми Рубенсу (почему она танцевала полуобнаженной в Австралии? почему изучала семиологию в Швейцарии? и что такое эта семиология?), что они не только не возбуждали в нем любопытства, а лишь заранее утомляли его, точно препятствие, которое придется преодолевать. Поэтому он обрадовался, когда эти полчаса минули; в этот момент снова ожило его первоначальное воодушевление (ибо она не переставала ему нравиться), и он условился встретиться с нею завтра.

В тот день все шло шиворот-навыворот: проснулся он с головной болью, почтальон принес ему два неприятных письма, а при телефонном разговоре с одной конторой нетерпеливый женский голос отказал ему в просьбе. Когда студентка появилась на пороге, его дурное предчувствие оправдалось; с какой стати она оделась совершенно иначе, чем вчера? На ногах у нее были огромные кроссовки, над кроссовками торчали толстые носки, над носками – серые полотняные брюки, удивительно укорачивавшие ее фигуру, над брюками – куртка; только над курткой он наконец с удовольствием остановил взгляд на ее лягушачьих губах, которые по-прежнему были красивы, но только если отвлечься от всего, что виднелось под ними.

Однако то, что одежда не шла ей, не было уж так существенно (это ничуть не мешало оставаться ей красивой женщиной), куда больше его беспокоило собственное недоумение: почему девушка, отправляясь на свидание с мужчиной, с которым хочет заниматься любовью, не старается одеться так, чтобы понравиться ему? не стремится ли она дать ему понять, что одежда – нечто внешнее, не имеющее никакого значения? или считает свою куртку элегантной, а огромные кроссовки соблазнительными? или просто ни во что не ставит мужчину, к которому идет на свидание?

Как бы заранее прося извинения, если их встреча не выполнит всех своих обещаний, он сообщил ей, что сегодня у него скверный день: в нарочито шутливом тоне он перечислил ей все неприятности, которые с утра обрушились на него. И она улыбнулась ему своими красивыми вытянутыми губами: «Любовь – лекарство от всех дурных предзнаменований». Его заинтересовало слово «любовь», от которого он отвык. Непонятно, что она подразумевает под ним. Телесный акт любви или чувство любви? В то время как он думал над этим, она быстро в уголке комнаты разделась и шмыгнула в постель, оставив на стуле свои полотняные брюки, а под ним – огромные кроссовки с засунутыми в них толстыми носками, кроссовки, которые здесь, в квартире Рубенса, на короткий миг прервали свое долгое странствие по австралийским университетам и европейским городам.

Это была невероятно спокойная и молчаливая любовь. Я сказал бы, что Рубенс сразу вернулся в период атлетической немоты, но слово «атлетический» здесь было не вполне уместно, поскольку он уже давно утратил былое молодеческое честолюбие – продемонстрировать свою физическую и сексуальную силу; занятие, которому они предавались, казалось, носило скорее символический, нежели атлетический характер. Однако же Рубенс не имел ни малейшего понятия, что должны были символизировать совершаемые ими движения. Негу? любовь? здоровье? радость жизни? распутство? дружбу? веру в Бога? просьбу о долголетии? (Девица изучала семиологию живописи. Так не лучше ли ей сообщить ему кое-что о семиологии телесной любви?) Он совершал механические движения и впервые в жизни ощущал, что не знает, зачем совершает их.

Когда они посреди любовных занятий сделали паузу (Рубенсу пришло на ум, что ее профессор семиологии несомненно тоже делает десятиминутную паузу посреди двухчасового семинара), девица произнесла (все таким же спокойным, уравновешенным голосом) фразу, в которой снова возникло непостижимое слово «любовь»; Рубенсу представилась такая картина: из глубины Вселенной опускаются на Землю прекрасные женские создания. Их тела походят на тела земных женщин, однако они абсолютно совершенны, ибо планета, с которой они приходят, не знает болезней, и тела там без всяких изъянов. Однако земные мужчины, которые с ними встречаются, ничего не знают об их внеземном прошлом и потому совсем не понимают их; они никогда не смогут узнать, какой отзвук находят у этих женщин их слова и их действия; они никогда не узнают, какие чувства скрываются за их красивыми лицами. С женщинами, до такой степени загадочными, невозможно было бы предаваться любви, думал Рубенс. Потом поправил себя: очевидно, наша сексуальность настолько автоматизирована, что в конце концов она сделала бы возможной телесную любовь и с внеземными женщинами, но эта любовь была бы за гранью какого-либо вожделения, любовный акт, превращенный в чисто физическое упражнение, лишенное чувства и порочности.

Перемена близилась к концу, вторая половина любовного семинара должна была вот-вот начаться, и ему хотелось что-то сказать, какую-нибудь несуразность, которая вывела бы ее из равновесия, но он знал, что не решится на это. Он ощущал себя иностранцем, которому приходится перебраниваться на языке, каким он недостаточно владеет; он не может выкрикнуть никакого ругательства, потому что противник невинно спросил бы его: «Что вы хотели сказать, месье? Я не понял вас!» И потому Рубенс, так и не обронив никакой несуразности, еще раз овладел ею в безмолвной невозмутимости.

Потом он проводил ее на улицу (он не знал, довольна она или разочарована, но выглядела она скорее довольной) и был настроен уже никогда больше с нею не видеться; он понимал, что это уязвит ее, ибо столь внезапную потерю интереса у него (она все же не могла не чувствовать, как еще вчера он был ею околдован!) она будет воспринимать как поражение, тем более горькое, чем оно необъяснимее. Он хорошо представлял себе, что по его вине ее кроссовки отправятся теперь в странствие чуть более меланхоличным шагом, чем до сих пор. Он простился с ней, а когда она исчезла за углом улицы, его охватила сильная, мучительная тоска по женщинам, которых он знал. Это было резко и неожиданно, словно болезнь, возникающая сразу, без предупреждения.

Постепенно он начал понимать, в чем дело. На его циферблате стрелка достигла новой цифры. Он слышал, как бьют часы, видел, как на больших курантах открывается окошко и с помощью таинственного средневекового механизма в них появляется кукла девушки в огромных кроссовках. Ее появление означало, что его тоска сделала полный поворот: он уже не будет больше желать новых женщин; он будет желать лишь тех женщин, которых когда-то знал; отныне его желание будет одержимо прошлым.

По улицам ходили красивые женщины, и он удивлялся тому, что не обращает на них внимания. Я даже полагаю, что многие заглядывались на него, но он не замечал этого. Когда-то он жаждал только новых женщин. Он жаждал их до такой степени, что с иными из них бывал близок лишь однажды, не больше. И словно расплачиваясь за эту свою одержимость новизной, за это невнимание ко всему, что было долгим и постоянным, за эту безрассудную нетерпеливость, что гнала его все вперед, теперь он хотел обернуться, отыскать женщин своего прошлого, повторить их любовную связь, продолжить ее, извлечь из нее все, что осталось неизвлеченным. Он понял, что отныне великие страсти позади, и если ему хочется новых страстей, то искать их придется в прошлом.





sdamzavas.net - 2020 год. Все права принадлежат их авторам! В случае нарушение авторского права, обращайтесь по форме обратной связи...