Главная Обратная связь

Дисциплины:






Москва слезам не верит 9 страница



— Три мешка толу в порошке, мин бумажных-пятикилограммовых десятка два.

— Ты не взрывай, пока мы из монастыря не прибежим, — засмеялся я. — Не оставляй нас на той стороне. Вплавь нам не добраться, а по берегу такой пруд на коне за полдня не обскачешь.

Юхнов сердито глянул на меня и, не прощаясь с Поповым, поднял жердину и зашагал по горбатой плотине. По сторонам на льду играл синими переливами свет утра.

Вдоль древней стены грубой каменной кладки мы подошли к монастырским воротам. Широкие, кованного железа ворота были распахнуты настежь. Виднелся вымощенный булыжником двор, серый от крупной, зернистой изморози, по сторонам белокаменные здания — бывшие службы монастыря, а посередине высилась громада собора, восьмиярусная колокольня, наклонившаяся точно колокольня Пизы. У широких, слегка заметенных снегом ступеней стояла зеркально-черная эмка, а на паперти — полковник с медными пушечками крест-на-крест в петличках, с парабеллумом в длинной деревянной кобуре, старик в порыжелом, обтершемся бобриковом пальто и девочка лет четырнадцати в синем пальтишке, озябшая, с заиндевевшими кудерьками волос, выбившимися из-под вязаного берета.

— Колокола шестнадцатого века, — показал старик на кружевные ярусы колокольни, и следуя движению его руки, полковник поднял было лицо кверху. Но, увидев нас, он остановился и строго крикнул с паперти:

— Кто такие?

Юхнов приставил ногу:

— Курсанты II-й роты Московского военно-инженерного училища. По приказу подполковника Буркова — заминировать в монастыре электростанцию и взорвать «в случае необходимости».

Полковник захохотал, циркулем расставил ноги.

— Бурков… Я — полковник Гонтаренко, начальник артиллерии 16-й армии. Ко мне!

Мы опустили ящики с толом на землю и поднялись на паперть. Полковник расстегнул хрустнувшую целлулоидом планшетку и ткнул пальцем в зеленую, испещренную красными и синими стрелками и кружками, оперативную карту-двухверстку. Рука у него была шестипалая.

— У меня тут двадцать артиллерийских полков стоит. Здесь вот, видишь? Здесь… и здесь!

Полковник был пьян, от него несло острым отравным зельем, не знаю, денатуратом ли, политурой, но чем-то пахнущим падалью. В тоске я смотрел не на карту, а на желтый костяной отросток, криво приросший к большому пальцу полковника. Издалека, из густого тумана, доносились до меня пьяные выкрики:

— В слу-учае необходи-имости… Паникеры! Не бойцы вы, а пани-ке-ры! Кто командует нашей армией? Я спрашиваю, кто командует?

Юхнов вытянул руки по швам:

— Генерал-лейтенант Рокоссовский,

— Правильно. Так вот, слушайте, что я вам скажу. На войне надо верить в генерала — верить так; как люди раньше в Бога верили! Верно я говорю, папаша?



Старик повел плечами:

— Рябинин моя фамилия.

Невидимый будильник где-то во мне, внутри, опять начал щелкать: тик-так, тик-так… или то в сердце открылась рана, кровь сочилась и капала? Полковник говорил: «Командующий армией обратился к войскам с приказом: ни шагу назад! На озерах у Истры — последняя линия обороны перед Москвой, от нее ни шагу!» Двадцать артиллерийских полков… — видели мы твою артиллерию! Мулы и мортиры с персидской границы… Приказ генерала… Но что генералу делать на войне, кроме как отдавать приказы? Приказы, воззвания, плакаты, лозунги… — бумажным мусором не завалить пустоту души. Но — как заполнить дупло в груди? На что солдату внутренне опереться? Опереться, стоять и — выстоять!

— Товарищ полковник, мы ковер нашли… в кабинете у директора Детдома. Пригодится вам в землянку.

На крыльцо белого двухэтажного дома, рядом с собором, вышли лейтенант в новенькой шинели, перетянутой по плечам скрипучими ремнями, и шофер-солдат. Пригнувшись, шофер тащил тяжелый свернутый ковер; у лейтенанта в руках были два старинных пистолета и деревянная шкатулка узорчатой резьбы. Полковник повертел в руках шкатулку, щелкнул курком кремневого пистолета и, простившись со стариком, потрепав по щеке девочку, полез в машину. Шофер привязал ковер сбоку, к закрылке. Машина тронулась. Полковник высунулся из окна:

— Двадцать артиллерийских полков… Никакой необходимости!

Юхнов посмотрел, как эмка выкатилась с монастырского двора, и круглые медвежьи глазки его запрыгали от смеха:

— Нет, ты слышал, Михалыч? Верить в него, как — в Бога! Понимает ли он, что это значит — верить? Верить в Бога, ведь это — как птица, взлетая, верит в свои крылья! Вера не здесь, — Юхнов постучал пальцем по голове, а — здесь… в кишках! Верить надо кожей, кишками…

— Почему же, собственно, кишками?

У старика был тихий, приятный голос. Подняв на него глаза, я увидел за ним — в просвете между собором и покосившейся колокольней — розовое, совершенно чистое небо.

— Кишками? — Юхнов запнулся, лоб вспух буграми. — Нутром, то-есть, а не головой, не разумом.

— Но вера не противоположна разуму, — возразил старик.

Потомок олонецкого начетчика-старовера, Юхнов ввязался бы в спор о том, что есть вера, но взгляд его упал на ящики со взрывчаткой, и он резко спросил старика:

— А вы, собственно, кто такой будете?

— Учитель музыки.

В монастыре Иосифа Волоцкого, оказалось, до войны был детский дом. Тут жило тысячи полторы детей, подобранных на улицах в 1932-33 гг., когда — после голода на Кубани и Украине, после массовых высылок «кулаков» в полярную тундру и пески Туркестана — по всей стране опять прокатилась волна беспризорничества. В октябре, когда немцы пошли от Белого к Волоколамску, детский дом второпях эвакуировали. Дмитрий Федорович Рябинин, учитель музыки, был оставлен затем, чтобы собрать девочек-воспитанниц, работавших летом, во время школьных каникул, по окрестным деревням, трикотажным артелям и ткацким фабрикам, — собрать и тронуться вместе с ними вслед всему детдому на Урал. Многие деревни, однако, были уже под немцами, и первая девочка, которую удалось найти, была Тоня Панина, стоявшая с нами на паперти. Все лето и осень она проработала на прядильной фабрике близ Волоколамска. На рассвете сегодня ее на дороге обогнала машина полковника Гонтаренко. Полковник, видать, не был злым человеком: остановился, спросил, куда идет, и — подвез до монастыря.

— Электростанцию взрывать! Опять, стало быть, отступать собираетесь?

— Никто отступать не собирается! — огрызнулся Юхнов. — Вы же слышали — двадцать артиллерийских полков перед нами, И новая сила идет — разве не видели на дороге?

В душе у Юхнова тоже вилась снежная поземка. Метель замела дороги: куда идти? Не было уверенности: по той ли тропке, по которой надо, идем? Только Юхнов был постарше меня и потверже характером: у меня внутри что-то безмолвно плакало, в нем-же росла угрюмость, раздраженность и — решимость. «Крутолобый кержак»… — я завидовал его «кишкам», его «нутру» олонецкого раскольника-старовера.

— Послушай, как тебя зовут… Тоня? — обратился я к девочке. — Тоня, возьми вот эту курицу и свари, пока мы тут одно дело будем делать. Если найдется, добавь картошечки.

Тоня пошла варить обед. Старик Рябинин показал нам электростанцию — кирпичное строеньице в дальнем углу монастырского двора. Не успели мы, однако, перетащить туда взрывчатку, как в воротах послышались громкие голоса, конский топот, металлический перестук оружия и снаряжения. Передом на игреневом иноходце ехал коренастый, скуловатый командир в белом полушубке и лохматой крестьянской папахе; правой рукой он держал повод, а левая висела на перевязи.

— Доватор! — шепнул я Юхнову.

Командир 2-го гвардейского кавалерийского корпуса генерал-майор Л. М. Доватор пользовался в те дни легендарной славой: поздней осенью 1941 года его казаки — «доваторцы» совершили глубокий рейд в немецком тылу, в районе Смоленска. Теперь штаб корпуса стоял в селе Степанчикове, где наша рота закладывала минные поля.

— Иноходец под ним тысячный, — сказал Юхнов.

Конь был рыжий, но грива и хвост седые. Живыми карими глазами Доватор окинул двор, шатровые башни по углам и, сопровождаемый штабными офицерами, медленно объехал собор и за собором — кладбище, где под могильными плитами лежали архимандриты и иноки. Бросив повод на луку седла, генерал поводил рукой, давал указания, и только он машистой иноходью выехал из ворот, появилось роты две солдат, которые принялись пробивать пушечные амбразуры в древней, с выкрошившимся кирпичей, стене, укреплять ворота, устраивать пулеметные гнезда на башнях, оборудовать позиции для зенитной батареи, рыть узкие — зигзагом — щели, чтобы спасаться от бомбежки.

Командир роты в стеганой телогрейке, с лицом еще серым от летнего загара, пояснил:

— Приказано строить укрепленный узел обороны. Кавалерийский полк будет сидеть тут, в тылу врага, делать вылазки, налеты на штабы, коммуникации, и опять запираться в крепости.

Круглые, как картечины, глазки Юхнова потемнели. Не отвечая, он повернулся и скрылся в полутьме электростанции, за чугунным маховым колесом. Минут пятнадцать-двадцать мы работали молча: привязывали толовые шашки к генератору, маховику, распределительному щиту, соединяли заряды детонирующим гексогеновым шнуром, передающим взрыв на семь километров в одну секунду, делали зажигательные трубки, обжимая капсюли, за неимением щипцов-обжимов, просто зубами. Наконец, Юхнов прервал молчание:

— Михалыч, какого ты мнения о Попове?

— По-моему, он сексот.

— Сексот?

— Когда-бы я ни оставался с ним наедине, он всегда пытался вынюхать, нет ли во мне симпатии к немцам, не жду ли я их, как освободителей, не собираюсь ли я к ним, при удобном моменте, переметнуться.

— Но ведь и я говорил тебе, что нам — народу, всей России — придется в пепле, у немца в ногах, поваляться. По-твоему, я тоже… сексот?

— Пустые слова… Порой, вспоминается мне твоя выставка, картина «Отец и сын». Вот русские люди — крепкие, как лесные корни! Борода у отца, как деготь, и у сына — вороная борода. Глаза у обоих тяжелые, строгие, точно каменные. Такого сына убей, на костре сожги, живьем в землю закапывай, он не отступится от отцовской веры. Не отступишься и ты — ни к большевикам, ни к немцам. Ты озлоблен, на людей кидаешься, как собака: директора «Союзплодоовощи» на Ярославском шоссе за малым не избил, а сейчас вот ни за что ни про что на старика-музыканта окрысился… В тебе нутро бунтует, кишки взбудоражены. Ты не хитришь, не скрытничаешь, как Попов. Тому только и дело, чтобы ниточку из человека потянуть, выпытать всю подноготную да в Особый отдел донести.

— Странно, мне никогда не приходило в голову, что Попов служит сексотом в НКВД. Какого он социального происхождения? В сексоты обычно вербуют «бывших людей» — кулаков, торговцев, родственников «врагов народа». Тебе не кажется, что Попов просто-напросто ищет единомышленника… компаниона в «нырики»?

Заминировав электростанцию, мы замкнули ее, написали на дверях: «Опасно — мины» и пошли обедать. Было уже за полдень. Красное, в синеватой окалине, солнце двигалось низко по горизонту, над слоистыми, как снеговые наструги, облаками. На дорогах, за стенами монастыря, слышалось, ползли обозы и дул, по-свистывая, северо-восточный ветер, но тут, в затишке, было безветренно, мирно, и по кустам можжевельника, над могилами, порхали — непотревоженные — красногрудые, зобастые снегири.

Учитель музыки жил рядом с собором, в полуподвале белого двухэтажного дома, на котором, как на торговом лабазе, висела жестяная вывеска: «Волоколамский историко-краеведческий музей». Тоня, отслоняясь от раскаленной плиты, снимала ложкой грязную пенку, накипавшую в чугуне. Она была совсем девочка: на простеньком лице еще не вырезались губы, грудь едва прорисовывалась под ситцевым, в брусничных пятнышках, платьицем. В дверях, ведших в другую комнату, стоял старик Рябинин, худой и остролицый.

— Проходите, пожалуйста, в мою комнату. Тоня, как там у тебя… подвигается?

— Курица старая — не уваришь…

Толстые, полутораметровые стены. Потолок сводчатый, низкий, как в боярских палатах допетровской Руси. Вместо резьбы и живописных узоров, однако, в серый цемент потолка были вделаны железные крючья: при монахах тут, верно, была кладовая. В квадратные оконца, на уровне с землею, виднелся угол крепостной стены, заросший репейником, и башня, похожая на киргизский шатер.

— Никола! — воскликнул я. — Глянь, тут целая библиотека!

Книжные полки тянулись по стенам низкой и полутемной комнаты. Книги лежали горками на подоконнике и письменном столе у окошка. В углу стояла узкая железная кровать, застланная серым одеялом. К спинке кровати голубенькой ленточкой была подвязана иконка, и старик Рябинин, перехватив мой — брошенный на иконку — удивленный взгляд, заслонил ее собою, а потом, как бы невзначай, набросил на спинку кровати свое потрепанное, порыжелое пальто.

— Чем другим, а книгами мы в монастыре богаты, — отозвался Рябинин. — Не знаю, известно ли вам, что монастырь был основан в 1469 году, при содействии Волоколамского князя Бориса Васильевича, и основатель его, Иосиф Волоцкий, сам был одним из замечательных древне-русских писателей.

— Автор «Просветителя», — вставил я.

— Именно! — обрадовался Рябинин. — А вы с трудами Иосифа Волоцкого знакомы?

— По курсу древне-русской литературы в институте проходили.

— Иосиф же положил и начало громадной библиотеке. Он сам переписал Евангелие, Триодь постную, Богородничник, Псалтырь, Каноник. В библиотеке и по сию пору хранятся книги, писанные рукою Нила Сорского, рукописи Иоанна Дамаскина, митрополита Даниила. Когда-то сюда из столицы ученые приезжали для научно-исследовательской работы. Как литератор, вы, может быть, помните, что Степан Шевырев писал об Иосифовом монастыре в своей «Истории русской словесности».

— Не припоминаю, — смутился я.

Рябинин подошел к полке и, достав нужную книгу, — некогда знаменитый курс лекций С. П. Шевырева в Московском университете (1856 г.), — отыскал страницу:

 

«В 18-ти верстах от Волоколамска красуется обитель Иосифова, огражденная башнями и стенами, как все древние наши обители. В нижнем соборном храме своем она хранит гробницу своего основателя. Когда вы подъезжаете к ней по Клинской дороге, от села Шестакова, которое некогда ей принадлежало, за десять верст уже виднеются ее белые и величественные столпостены. Три пруда, обширные, как озера, к ней прилегают. Один из них носит название Гурьевского, потому, вероятно, что рыт при славном архимандрите Гурии, первом основателе епархии Казанской; другой перед самой обителью не носит названия и, вероятно, вырыт при самом Иосифе. В народе до сих пор есть предание, что Иосиф рыл эти пруды руками народа и платил всякому рабочему по 25 копеек ассигнациями в день. Когда народ выразил ему неудовольствие за эту плату, тогда Иосиф вынес народу огромный ворох меди, и велел брать из него каждому, загребая сколько угодно. Но сколько люди ни загребали, все выходило не более 25 копеек ассигнациями у каждого. Тогда все рабочие признали эту плату законною и более не требовали.

…В прудах в светлые дни отражаются стены, башни и храмы монастыря с красивою колокольнею, которая легкостью и стройностью зодчества напоминает колокольню Пизы. Ризница монастыря хранит два посоха, одежду и вериги Иосифовы. Библиотека имела 705 рукописей, из которых 236 обитель уступила ученым Троицкой лавры. Налево стоит густой сосновый бор, вероятно, развалина того леса, середи которого чудесный бурелом, провалив многовековые сосны, указал место, где быть обители Иосифовой. Бор скрывает в версте от обители ту пустыньку, куда уединялся Иосиф от братии для богомыслия и уединенной молитвы, по примеру всех пустынных отходников Востока и древней Руси».

 

— Не угодно ли собор осмотреть, пока курица ваша варится? — предложил Рябинин. — В соборе — музей. Антирелигиозный, правда, но все-же музей, и потому много там осталось нетронутым, как было в давние-давние времена, до революции! Даже и кресты не сняты!..

Громко стуча подкованными солдатскими сапогами по белым плитам паперти, мы вошли в светлый и мертвый храм. Купол был полон солнца. Полуденные лучи косо падали на золото резных, витых царских врат. На колоннах, подпиравших своды храма, стояли в голубых одеждах, с пергаментами в руках, святители и праведники Православной церкви.

Нерешительно, с оглядкой на Юхнова, я снял пилотку с головы. Вспомнилось, как горластой толпой, в шапках, мы — школьники, студенты — вваливались в соборы, скажем, собор Василия Блаженного в Москве, где размещался Центральный антирелигиозный музей, и экскурсовод, приняв у входа группу, начинал, точно грамофонная пластинка, говорить заученные фразы о «религии — опиуме народа», «мракобесах-церковниках», «черноризной реакции». Не скажу, чтобы мы с жадностью прислушивались к речи экскурсовода-робота, но мы и не оскорблялись ею: просто-напросто разбредались по храму, тыкали пальцами в древние иконы, в шутку становились перед престолом, затягивали козлиным голосом:

 

Со святы-ыми упоко-ой…

Человек он был такой —

Любил выпить, закусить

И другую попросить!

 

Последние годы, перед войной, учась в ИФЛИ и работая в Ясной Поляне (музей-усадьба Льва Толстого), я начинал понимать, что церковь — существенный элемент нашей национальной жизни. «Партия Ленина-Сталина» в эти годы взяла новый курс: по кино-экранам проносился на боевом коне князь Александр Невский, по страницам романов проходили Дмитрий Донской и Сергий Радонежский, все трое — первосвятители Русского Православия. Новый курс не противоречил моим размышлениям о церкви. Русские святые представлялись мне не как «святые», а как государственные люди, оставившие глубокий след в истории России. Отдавая дань времени, одна моя приятельница, студентка исторического факультета, написала курсовую работу на тему: «Иосиф Волоцкий». В XVI веке, когда русское государство только складывалось, — писала она, — Иосифлянская идея монастыря, основанного на дисциплине и регламентации, поддержка Иосифом царевой власти, власти — защитницы правоверия, более того, обожествление государства, все это необычайно способствовало возвышению и укреплению московской Руси. Такой подход к церкви был чисто внешний: церковь воспринималась, как часть русской культуры, государственности, — и только. Конечно, последние годы я не тыкал пальцем в иконы, не паясничал перед престолом, как в годы детства, но холодно, рационалистически относился к церкви, как исторической силе, которая сыграла свою роль и — отошла. Мистическая сторона церкви была для меня закрыта.

Впервые в жизни — в холодный, освистанный ледяными ветрами день 16 ноября 1941 года — вошел я в церкрвь нерешительно, робко, в неясном душевном смущении. Юхнов, только переступил порог, завладел; стариком Рябининым: как профессионалы-знатоки, они; переходили от иконы к иконе, которые принадлежали кисти Герасима Черного, иконописца XVI столетия. Почти в полусне — в том странном состоянии, в котором быть может, находится зародыш в матке матери — я почему-то смотрел не на иконы, а на старика-музыканта. Белая, острая голова его, с седой бородкой кли нышком, казалось, была отлита из серебра. Говорил он тихо, мягко, но, порою, твердо возражал, не соглашался. От него шла волна теплоты, участливости, готовности услужить, но — без услужливости, заискивания, раболепства. «Вера не противоположна разуму» — возразил он Юхнову. Он прав, вероятно, но прав Юхнов, который не верит в разум, а верит в нутро, «кишки». Несчастье нашего поколения в том, что мы, воспитанные на принципах материалистической, марксистско-ленинской педагогики, придавали слишком большое значение «разуму» и пренебрегали «сентиментами»… Любовь? Половое влечение есть реальный факт и естественная потребность, — без черемухи!.. Родина? Пустяки — пролетарии не имеют отечества!.. Народ? Абстракция — движущей силой истории является борьба классов и классовая солидарность крепче национального единства. Род отцов… — экая мистика, штучки-дрючки! Мы эмоционально нищи — обеднены! Правду сказал старик: оловянная чума съела. Пустота, дупло в груди… Потому то и расползлись, как навозная жижа! О-о-о! — протяжно, жалобно, как никогда громко, завыл ветер в моем дупле.

Посередине пустынного, в колоннах, храма я стоял молча, глядя на солнечные пятна на полу, и вдруг собор наполнился тысячеголовой толпою, замелькало множество восковых свечей, зажглись тяжелые — на цепях — лампады, вышли священники в золотых ризах, и дьякон взмахнул орарем:

 

С нами Бог,

Разумейте языцы,

И покоряйтеся,

Яко с нами Бог!..

 

Почти физически ощутил я присутствие молящейся толпы в храме. Вырастая на голову над толпой, стоял отец, сибирский пахарь и зверолов, — смоляная борода чернее рубахи, — а поближе к амвону стояла мать в платочке, с узелком в руке… Кругом — несчитанная наша коряковская родня. Тысячеголовая толпа, она вся мне была родная, — мой народ, по плоти, по крови, по нутру, по духу! Подняв глаза к узким стрельчатым окнам, я увидел, как по бледно-голубому морозному небу неслись — свиваясь и развиваясь знаменами — облака, и весь я наполнился радостью, что и сто, и двести лет назад так же тут летели облака, и тот же ветер пел над главами собора, квадратными башнями монастыря.

Видение жизни, вернувшейся в монастырь, не оставляло меня и тогда, когда мы вышли из собора. Бойцы из корпуса Доватора долбили кирками мерзлую землю, таскали чурбаки и, в клубах кирпичной пыли; проламывали бойницы в крепостной стене, но внутреннему моему глазу предстояла иная картина: над прудами веселым летним утром плывет колокольный звон, от Теряевой слободы по плотинам валом валят богомольцы и затопляют монастырский двор, в толпе шныряют проворные служки, а из собора плывет ладанный дым и доносится зычный бас протодьякона…

— Какая прелесть, наши церковные песнопения! — сказал я за столом, на котором дымилась белая, разваренная курица. — В Институте для практики в старо-славянском языке нам давали читать отрывки из служебных книг. «Благослови, душе моя, Господи, и вся внутренняя моя имя святое Его…» — когда-когда это было сказано! Архаичен язык, а ведь в этой-то архаичности, пожалуй, и заключена необоримая сила. Ничто ей не преграда — ни время, ни пространство…

— Ни движение! — воскликнул Рябинин, смеясь. — Потому что, вдуматься по-настоящему, церковь представляет собою взрывчатую и полную динамизма силу.

Дружба наша со стариком Рябининым, — моя и Юхнова, — росла не по часам, а по минутам, и к концу обеда мы уже знали, что он бывший священник, даже автор какой-то работы по свято-отеческому преданию. Ему было немногим более шестидесяти. Биография его была типична для русского интеллигента, выросшего на рубеже двух столетий. В молодости, студентом-естественником Петербургского университета, он, как и все, увлекался марксизмом, преподавал в рабочих кружках, за малым не угодил в сибирскую ссылку. Борьба марксистов с народниками, однако, пробудила в русской интеллигенции интерес к философии, проблемам духовной культуры: марксизм не только преодолел народничество, но подготовил почву для преодоления марксизма. Начало XX века ознаменовалось переходом большинства русской интеллигенции от марксизма к идеализму — возвратом к религиозному содержанию русской культуры, христианству, Православию. Некоторые бывшие марксисты, как Сергей Булгаков, Сергей Дурылин и многие другие, среди них наш знакомый, стали священниками. Большевистская революция 1917 года была срывом культурно-религиозного ренессанса в России. Булгаков эмигрировал во Францию, Дурылин жил в нищете в Москве, подрабатывая случайными статейками по вопросам искусства, а некоторые, как Д. Ф. Рябинин, забрались в глушь, стали учителями, счетоводами, плотниками.

— Кстати, о языке молитв и песнопений, — сказал Рябинин. — Вы вспомнили псалом Давида, написанный три тысячи лет назад. А видели ли вы молитву митрополита Сергия, нынешнего местоблюстителя патриаршего престола в Москве? Молитву, которую он написал этим летом, как только немцы вторглись в Россию. Мне ее один боец показал и дал переписать. Удивительным языком написана!

Рябинин взял с письменного стола и протянул мне тетрадку:

 

«Господи Боже сил, Боже спасения нашего, Боже творяй чудеса един. Призри в милости и щедротах на смиренныя рабы Твоя и человеколюбно услыши и помилуй нас: се бо врази наши собрашася на ны, во еже погубити нас и разорити святыни наша. Помози нам Боже, Спасителю наш, и избави нас, славы ради имени Твоего, и да приложатся к нам словеса, реченная Моисеем к людем Израильским: дерзайте, стойте, и узрите спасение от Господа, Господь бо поборет по нас. Ей, Господи Боже, Спасителю наш, крепосте и упование и заступление наше, не помяни беззаконий и неправд людей Твоих и не отвратися от нас гневом своим, но в Милостях и щедротах Твоих посети смиренныя рабы Твоя, ко Твоему благоутробию припадающия: восстани в помощь нашу и подаждь воинству нашему о имени Твоем победити; а им же судил еси положити на брани души своя, тем прости согрешения их, и в день праведного воздаяния Твоего воздай венцы нетления. Ты бо еси заступление и победа и спасение уповающим на Тя и Тебе славу воссылаем Отцу и Сыну и Святому Духу ныне и присно и во веки веков. Аминь».

 

— Если хотите, перепишите, — сказал Рябинин.

В сознании мелькнуло: — Нет! Не желая, однако, обидеть старика, я сказал:

— После… Сейчас мне хотелось бы осмотреть другой ваш музей, историко-краеведческий. Ты пойдешь, Никола?

— После… Перепишу молитву и приду.

— Мне, к сожалению, сейчас некогда, — сказал Рябинин. — Тоня, возьми ключи и отомкни товарищу.

Тоня стояла у плиты и чистила кухонным ножом; кочерыжку. На дверном косяке висела на гвозде связка; ключей. Брякнув ключами и откусив хрустящую кочерыжку, Тоня весело оглянулась на меня:

— Студеная! Детдом уехал, капуста неубранная осталась…

Музей был на втором этаже в том же доме. Тоня, мелькая по-детски длинными коленями, взбежала по лестнице и отомкнула висячий замок. Она была мила в шали, накинутой на плечи, простеньком ситцевом платьице, белом с брусничными пятнышками. На короткой шее синели дешевенькие стеклянные корольки.

Первая зала была уставлена сохами, цепами, прялками; в стеклянных шкапах стояли чучела глухарей и тетерок, лесных голубей. У входа во вторую залу белела этикетка: «Гостиная XIX века». Пояснялось, что картины и мебель взяты из Яропольца, соседнего села, где находились две знаменитых усадьбы — генерал-фельдмаршала графа Чернышева и Н. И. Гончаровой, матери жены Пушкина.

В окна просторной, светлой гостиной били косые лучи. По зеркальному, позлащенному солнцем паркету Тоня выбежала, на середину залы и радостно-восторженными, полными детского счастья глазами повела по стенам. Будто сквозь золотистую сетку на нас глядели со стен величественные седовласые дамы в шелковых серо-жемчужных платьях, екатерининские вельможи в париках и камзолах, красавцы-гусары в красных мундирах с золотыми шнурами и белых лосинах, тонко обтягивавших ноги.

— Какие они все важные! — воскликнула Тоня. — А этот, гляньте-ка, шаль намотал на голову!..

Она подбежала к серому от пыли бюсту, стоявшему у дверей. На гипсовой голове был тюрбан, лицо широкоскулое, татарское. Тоня потрогала меловой нос, и поглядела на пальцы:

— Пыли-то сколько! Вот я возьму тряпочку — все перетру! И зеркала надо вытереть, вишь как они потускнели… — показала она на овальные, заржавленные зеркала.

— А ты. знаешь, кто этот широкоскулый, в тюрбане? — показал я на бюст.

Тоня кинула взгляд на этикетку:

— Гетман Дорошенко.

— Ты «Полтаву» Пушкина читала?

 

Когда-бы старый Дорошенко,

Иль Самойлович молодой,

Иль наш Палей иль Гордиенко

Владели силой войсковой,

Тогда-б в снегах чужбины дальней

Не погибали казаки!

 

— Дорошенко одно время жил у Чернышевых в Яропольце. Тут, — повел я рукой по стенам, — история наша, русская старина со всеми ее преданиями и особенностями быта. Монастырь, собор… — все это наше, наше! Не знаю, как высказать, сколь дорого мне все это, — как родной дом может быть дорог человеку! В старину люди жили по Божьим заповедям: «Чти отца и матерь твою», «Не пожелай дома ближнего своего», они стеной стояли, ограждая свой дом, гнездо, родину. А мы… оловянная чума нас съела! Расползлись… Тоня…

Девочка растерянно смотрела на меня, не понимая, о чем я говорил с таким волнением.

— Тоня, ты Богу молишься? — вдруг спросил я.

— Клавка молилась, так и я молилась… Подруга у меня была, Клавкой звали, отсюда же из детдома. Мы с ней на прядильной фабрике работали. Немцы Волоколамск бомбили, все мимо нас летали. Клавка, как услышит «в-виу, в-виу», начинает шептать: «Святый Боже, святый крепкий, помилуй нас». Сперва я за ней повторяла, а потом и сама стала молиться.

— Рассказываю Ему, что прядет в голову… прошу что нибудь. Не разбомбило бы нас, отпустили бы нас с фабрики обратно в детдом, — Ваську мне хотелось повидать, братишку младшенького, — тятенька приехал бы да маменька…

— Они — где? Ты их помнишь?

— Нет, не помню. В детдоме мы — сироты. Только работницы на фабрике говорили, что, может, тятенька и маменька не умерли, а живут в лесах и могут придти за нами, если хорошенько попросить Бога.

— А почему ты одна вернулась? Потеряла Клаву?

— Клавку разбомбило…

— Как же она так, не убереглась? И Бог не уберег ее… не помиловал! Характер у Него злой, что ли? У меня сестренка есть в Москве, Даша, ей при бомбежке осколком в глаз ударило, а подруга у нее была, Валя Лукьянова, той весь живот разворотило. Бог, а с людьми обращается не по-божески…





sdamzavas.net - 2020 год. Все права принадлежат их авторам! В случае нарушение авторского права, обращайтесь по форме обратной связи...