Главная Обратная связь

Дисциплины:






ГЛАВА III ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРЕДЫДУЩЕГО



Мир, в котором мы обитаем, представляет собой как бы огромный театр, причем подлинные пружины и причины всего происходящего в нем от нас совершенно скрыты, и у нас нет ни знания достаточного, чтобы предвидеть те бедствия, которые беспрестанно угрожают нам, ни силы достаточной, чтобы пре­дупредить их. Мы непрестанно балансируем между жизнью и .смертью, здоровьем и болезнью, изобилием и нуждою — все это распределяется между людьми тайными, неведомыми при­чинами, действие которых часто бывает неожиданным и все­гда—необъяснимым. И вот эти-то неведомые причины стано­вятся постоянным предметом наших надежд и страхов; и если наши аффекты находятся в постоянном возбуждении благодаря тревожному ожиданию грядущих событий, то и воображение наше также действует, создавая представления об указанных силах, от которых мы находимся в столь полной зависимости. Если бы люди могли расчленить природу в соответствии с тре­бованиями наиболее вероятной или по крайней мере наиболее вразумительной философской системы, то они обнаружили бы, что данные причины суть не что иное, как особое строение и структура мельчайших частиц их собственных тел, а также внешних объектов, и что все события, в которых они так заин­тересованы, порождаются правильно и постоянно функциони­рующим механизмом. Но эта философская система превышает понимание невежественной массы, которая может составить себе только общее и смутное представление о неведомых при­чинах, хотя ее воображение, постоянно занятое одним и тем же предметом, и должно стремиться образовать частную и от­четливую идею таких причин. Чем больше люди рассматривают как сами эти причины, так и неопределенность их действлй, тем меньше удовлетворения дают им их изыскания; и в конце кон­цов они, хотя и неохотно, оставили бы попытки, связанные с такими трудностями, если бы этому не воспрепятствовала одна свойственная человеческой природе склонность, которая приводит к системе, до некоторой степени удовлетворяющей их.

Люди обладают общей склонностью представлять все су­ществующее подобным себе и приписывать каждому объекту те качества, с которыми они близко знакомы и которые они непосредственно осознают. Мы усматриваем на луне человече­ские лица, в облаках — армии и в силу естественной склон­ности, если таковую не сдерживают опыт и размышление, при­писываем злую или добрую волю каждой вещи, которая при­чиняет нам страдание или же доставляет удовольствие. [...] Даже философы не могут вполне освободиться от этой естественной слабости; они часто приписывали неодушевленной материи страх перед пустотой, симпатии, антипатии и другие аффекты, свойственные человеческой природе. Не менее абсурдно обра­щать свой взор вверх и переносить, как это часто бывает, чело­веческие аффекты и слабости на божество, представляя его себе




завистливым и мстительным, капризным и пристрастным — словом, подобным злобному и безрассудному человеку во всех отношениях, за исключением свойственной этому божеству выс­шей силы и власти. Не удивительно, что человечество, нахо­дящееся в полном неведении относительно причин и в то же время весьма озабоченное своей будущей судьбой, тотчас же признает свою зависимость от невидимых сил, обладающих чув­ством и разумом. Все неведомые причины, постоянно занимаю­щие мысли людей и всегда предстающие в одном и том же аспекте, считаются принадлежащими к одному и тому же роду или виду; и немного времени надо для того, чтобы мы приписа­ли им мышление, разум, аффекты, а иногда даже человеческие черты и облик с целью сделать их еще более похожими на нас. Не трудно заметить, что, чем больше образ жизни чело­века зависит от случайностей, тем сильнее он предается суеве­рию; в частности,. это наблюдается у игроков и мореплавате­лей, которые из всех людей меньше всего способны к серьезно­му размышлению, но зато полны всяких легкомысленных и суеверных представлений (II, стр. 369—382).

ЛАМЕТРИ

Жюлъен-Офре Ламетри (1709—1751) — выдающийся фран­цузский философ-материалист и атеист.. Родился в семье бога­того купца. По образованию врач. Материалистические и атеи­стические воззрения Ламетри привели к тому, что у него появи­лось много врагов среди теологов и консервативно настроенных врачей. Спасаясь от преследований, Ламетри жил в Нидерлан­дах (где в молодости учился у знаменитого тогда врача Вур-гаеа). Но и отсюда после выхода его смелого и наиболее извест­ного произведения «Человек-машина» (1747) был вынужден бежать в Берлин. Здесь Ламетри нашел убежище при дворе прусского короля Фридриха II, заигрывавшего с французскими просветителями. Здесь философ и умер. Первое философское произведение Ламетри — «Естественная история души», или «Трактат о душе» (1745), как оно стало называться в последую­щих изданиях. Среди других произведений Ламетри «Краткое изложение философских систем» (1747), «Человек-растение» (1748), «Система Эпикура» (1751). В настоящем издании пуб­ликуются наиболее существенные отрывки из двух первых про­изведений. Они. подобраны В. Н. Кузнецовым по изданию: Ламеттри. Избранные сочинения, М. — Л., 1925.

ЧЕЛОВЕК-МАШИНА

Мудрец не может ограничиться изучением природы и истины; он должен решиться высказать последнюю в интересах небольшого кружка лиц, которые хотят и



 


умеют мыслить. Ибо дру­гим, по доброй воле яв­ляющимся рабами пред­рассудков, столь же не­возможно постичь истину, сколь лягушкам научить­ся летать.

Все философские си­стемы, рассматривающие человеческую душу, могут быть сведены к двум основным: первая, более древнего происхождения, есть система материализ­ма, вторая — система спи­ритуализма (стр. 179).

Итак, в данной работе нами должны руководить

только опыт и наблюдение. Они имеются в бесчислен­ном количестве в дневниках врачей, бывших в то же время философами, но их нет у философов, которые не были врачами. Первые прошли по лабиринту человека, осветив его; только они одни сняли покровы с пружин, спрятанных под оболочкой, скрывающей от наших глаз столько чудес; только они, спокойно созерцая нашу ду­шу, тысячу раз наблюдали ее как в ее низменных про­явлениях, так и в ее величии, не презирая ее в первом из этих состояний и не преклоняясь перед ней во вто­ром. Повторяю, вот единственные ученые, которые име­ют здесь право голоса. Что могут сказать другие, в особенности богословы? Разве не смешно слышать, как они без всякого стыда решают вопросы, о которых ни­чего не знают и от которых, напротив, совершенно отдалились благодаря изучению всяких темных на­ук, приведших их к тысяче предрассудков, или, по­просту говоря, к фанатизму, который делает их еще большими невеждами в области понимания механизма тел. [...]

Человек — настолько сложная машина, что совер­шенно невозможно составить себе о ней яркое пред­ставление, а затем дать точное определение. Вот поче-


му оказались тщетными-все исследования a priori са­мых крупных философов, желавших, так сказать, во­спарить на крыльях разума. Поэтому только путем ис­следования a posteriori, т. е. пытаясь найти душу как бы внутри органов тела, можно — не скажу открыть с полной несомненностью самую природу человека, но достигнуть в этой области максимальной степени веро­ятности.

Итак, возьмем в руки посох опыта и оставим в по­кое историю всех бесплодных исканий философов. [...]

Можно и даже должно восхищаться самыми беспо­лезными трудами великих гениев: всеми этими Декар­тами, Мальбраншами, Лейбницами и Вольфами1; но я спрашиваю вас, каковы плоды их глубоких размышле­ний и всех их трудов? Начнем же с рассмотрения не того, что думали, но что следует думать, чтобы обрести покой.

Существует столько же умов, характеров и различ­ных нравов, сколько И темпераментов. Еще Гален знал эту истину, которую развил не Гиппократ [...], а Декарт, говоря, что одна только медицина в состоянии вместе с телом изменять дух и нравы. И действительно, в за­висимости от природы, количества и различного соче­тания соков, образующих меланхолический, холеричес­кий, флегматический или сангвинический темперамен­ты, каждый человек представляет собой особое суще­ство.

Во время болезни душа то потухает, не обнаружи­вая никаких признаков жизни; то словно удваивается: так велико охватывающее ее исступление; то помраче­ние ума рассеивается, и выздоровление снова превра­щает глупца в разумного человека. Порой самый бле­стящий гений становится безумным, перестает созна-; вать самого себя; и тогда прощайте, богатства знания, : приобретенные с такими затратами и трудом! [...]

Один, как ребенок, плачет при приближении смерти, над которой другой подшучивает. Что нужно было, чтобы превратить бесстрашие Кая Юлия, Сенеки или Петрония2 в малодушие или трусость? Всего только расстройство селезенки или печени или засорение во­ротной вены. А почему? Потому, что воображение за-


соряется вместе с нашими внутренними органами, от­чего и происходят все эти своеобразные явления исте­рических и ипохондрических заболеваний (стр. 181— 183).

Рассмотрим теперь душу со стороны других ее по­требностей.

Человеческое тело — это самостоятельно заводящая­ся машина, живое олицетворение беспрерывного движе­ния. Пища восстанавливает в нем то, что йожирается лихорадкой. Без пищи душа изнемогает, впадает в не­истовство и, наконец, изнуренная, умирает. [...]

Пища имеет над нами огромную власть! [...]

Сырое мясо развивает у животных свирепость; у людей при подобной же пище развивалось бы это же качество; насколько это верно, можно судить по то­му, что английская нация, которая ест мясо не столь прожаренным, как мы, но полусырым и кровавым, по-видимому, отличается в большей или меньшей степе­ни жестокостью, проистекающей от пищи такого рода наряду с другими причинами, влияние которых может быть парализовано только воспитанием. Эта жесто­кость вызывает в душе надменность, ненависть и пре­зрение к другим нациям, упрямство и другие чувства, портящие характер, подобно тому как грубая пища соз­дает тяжелый и неповоротливый ум, характерными свойствами которого являются леность и бесстраст­ность (стр. 185—186).

[...] Надо быть слепым, чтобы не видеть неизбежно­
го влияния возраста на разум. Душа развивается вме­
сте с телом и прогрессирует вместе с воспитанием
(стр. 187). · .

Итак, различные состояния души всегда соответст­вуют аналогичным состояниям тела (стр. 189).

Истинные философы согласятся со мной, что пере­ход от животных к человеку не очень резок. Чем в самом деле был человек до изобретения слов и зна­ния языков? Животным особого вида, у которого .было меньше природного инстинкта, чем у других животных, царем которых он себя тогда не считал; он отличается от обезьяны и других животных тем, чем обезьяна от­личается в настоящее время, т. е. выражением лица,


в котором проявляется больше ума. Ограничиваясь, по Выражению последователей Лейбница, интуитивным знанием, он замечал только формы и цвета, не умея проводить между ними никаких различий; во всех воз­растах сохраняя черты ребенка, он выражал свои ощу-щения и потребности так, как это делает проголодав­шаяся или соскучившаяся от покоя собака, которая просит есть или гулять.

Слова, языки, законы, науки и искусства появились только постепенно; только с их помощью отшлифовался необделанный алмаз нашего ума. Человека дрессиро­вали, как дрессируют животных; надо было много уп­ражняться, чтобы сделаться писателем или носильщи­ком. Геометр научился самым трудным чертежам и вычислениям, подобно тому как обезьяна научается сни­мать и надевать шапку или садиться верхом на пос­лушную ей собаку. Все достигалось при помощи зна­ков; каждый вид научился тому, чему мог научиться.

Таким именно путем люди приобрели то, что наши туманные философы называют символическим позна­нием.

Как мы видим, нет ничего проще механики нашего воспитания: все сводится к звукам или словам, кото­рые из уст одного через посредство ушей попадают в мозг другого, который одновременно с этим восприни­мает глазами очертания тел, произвольными обозначе­ниями которых являются эти слова.

Но кто заговорил впервые? Кто был первым настав­ником рода человеческого? Кто изобрел способ исполь­зовать податливость нашего организма? Я не знаю это­го: имена этих первых счастливых гениев скрыты в глубине времен. Но искусство является детищем при­роды; последняя должна была задолго предшествовать ему.

Надо предположить, что люди, наилучше организо­ванные, на которых природа излила все свои благоде­яния, научили всему этому других (стр. 193—194).

Организация является главным преимуществом че­ловека. [...] Ибо откуда, спрашиваю я вас, появляются· разные умения, знания и черты добродетели, как не от организации мозга людей ученых или добродетель-


ных? И откуда в свою очередь появляется у нас эта организация, если не от природы? [...]

Если организация человека является первым его преимуществом и источником всех остальных, то обра­зование представляет собой второе его преимущество. Без образования наилучшим образом организованный ум лишается всей своей ценности, так же как без обра­зования самый умный человек в светском обществе ни­чем не отличался бы от грубого мужика (стр. 198).

Мы вовсе не намерены замалчивать всех тех воз­ражений, которые можно сделать против нас и в поль­зу существования первоначального отличия человека от животного. Говорят, что человеку присущ естествен­ный закон: умение распознавать добро и зло, которое чуждо животным.

Но основано ли это возражение или, правильнее, утверждение на опыте, без которого философ вправе все отвергать? Существует ли опыт, убеждающий нас в том, что только человек просвещен светом разума, в ко­тором отказано всем другим животным? [...]

Для того чтобы решить, имеет ли силу упомянутый естественный закон для неговорящих животных, прихо­дится, следовательно, обратиться к только что упомя­нутым знакам, предполагая, что таковые существуют. Факты, по-видимому, доказывают последнее. Собака, укусившая раздразнившего ее хозяина, в следующий затем момент обнаруживает признаки раскаяния; ее вид говорит об огорчении и досаде; она не смеет показаться ему на глаза и признается в своей вине заискивающим и униженным видом. Из истории мы знаем известный случай со львом, не захотевшим растерзать предостав­ленного его ярости человека, в котором он признал сво­его благодетеля. [.:.]

Но живое существо, которое с раннего возраста на­делено природой столь разумным инстинктом и которое способно рассуждать, комбинировать, размышлять, об­суждать, поскольку это допускают размеры и сфера его деятельности; существо, которое испытывает при­вязанность благодаря оказываемым ему благодеяниям и теряет ее вследствие дурного с ним обращения, пы­таясь найти себе другого хозяина, [...] разве не обнару-


живает ясно такое существо способность чувствовать свою и нашу вину, различать добро и зло, словом, не обла­дает сознанием и ответственностью за свои поступки? [...]

Допустив это, нельзя уже отказывать животным в драгоценном даре, о котором идет речь, ибо если они обнаруживают очевидные признаки раскаяния и ума, то нет ничего нелепого в представлении, что эти суще­ства — столь же совершенные машины, как и мы, — созданы, подобно нам, для того, чтобы понимать и чув­ствовать природу (стр. 202—204).

Как определить, что такое естественный закон? Это — чувство, научающее нас тому, чего мы не долж­ны делать, если не хотим, чтобы нам не делали того же. Мне кажется, что к этому общему определению следует прибавить, что это чувство есть особого рода страх или боязнь, столь же спасительные для целого вида, как и для индивидуума. Ибо мы уважаем коше­лек и жизнь других, может быть, только для того, что­бы сохранить свое собственное имущество, свою честь и себя самих. [...]

Вы видите, таким образом, что естественный закон является внутренним чувством, относящимся, подобно всем другим чувствам, в том числе и мысли, к области воображения. Следовательно, его наличие не требует, очевидно, ни воспитания, ни откровения, ни законода­теля, если не смешивать его с гражданскими законами, как это абсурдно делают богословы (стр. 208).

[...] Если все способности души настолько зависят от устройства мозга и всего тела, что в сущности они представляют собой не что иное, как результат этого устройства, то человека можно считать весьма просве­щенной машиной! Ибо в конце концов, если бы даже человек один был наделен естественным законом, пе­рестал бы он от этого быть машиной? Несколько боль­ше колес и пружин, чем у самых совершенных живот­ных, мозг, сравнительно ближе расположенный к серд­цу и вследствие этого получающий больший приток крови, — и что еще? [...]

Итак, душа — это лишенный содержания термин, за которым не кроется никакого определенного представ­ления и которым ум может пользоваться лишь для обо-


значения той части нашего организма, которая мыс­лит. При наличии простейшего принципа движения одушевленные тела должны обладать всем, что им не­обходимо для того, чтобы двигаться, чувствовать, мыс­лить, раскаиваться, словом, проявлять себя как в обла­сти физической, так и в зависящей от нее моральной

(стр. 213). U

Сколько выдающихся философов доказали, что мысль представляет собой только способность чувство­вать и что мыслящая душа есть не что иное, как чув­ствующая душа, устремленная на анализ представле­ний и на размышление. Это можно доказать тем, что, когда потухает чувство, вместе с ним потухает также и мысль, как это бывает в состоянии апоплексии, летар­гии, каталепсии и т. д. Ибо нелепо утверждать, что душа продолжает мыслить и при болезнях, сопряжен­ных с бессознательным состоянием, и что она только не в состоянии вспомнить этих своих представлений.

Было бы напрасной тратой времени доискиваться сущности механизма движения. Природа движения нам столь же неизвестна, как и природа материи. [...]

Пусть только признают вместе со мной, что органи­зованная материя наделена принципом движения, кото­рый один только и отличает ее от неорганизованной (а разве можно опровергнуть это бесспорное наблюде­ние?), и что все различия животных, как это я уже до­статочно доказал, зависят, от разнообразия их органи­зации, — и этого будет достаточно для разрешения про­блемы субстанций и человека. Очевидно, во Вселенной существует всего одна только субстанция, и человек является самым совершенным ее проявлением. Он от­носится к обезьяне и к другим умственно развитым жи­вотным, как планетные часы Гюйгенса к часам импера­тора Юлиана3. Если для отметки движения планет по­надобилось больше инструментов, колес и пружин, чем для отметки указания времени на часах, если Вокансо-ну4 потребовалось больше искусства для создания сво­его флейтиста, чем для своей утки, то его потребова­лось бы еще больше для создания говорящей машины; теперь уже нельзя более считать эту идею невыполнимой, в особенности для рук какого-нибудь нового Прометея. [...]


Я не ошибусь, утверждая, что человеческое тело представляет собой часовой механизм, но огромных раз­меров и построенный с таким искусством и изощрен­ностью, что если остановится колесо, при помощи кото­рого в нем отмечаются секунды, то колесо, обозначаю­щее минуты, будет продолжать вращаться и идти как ни в чем не бывало, а также что колесо, обозначающее четверти часа, и другие колеса будут продолжать дви­гаться, когда в свою очередь остальные колеса, будучи в силу какой бы то ни было причины повреждены или засорены, прервут свое движение. Таким же точно об­разом засорения нескольких сосудов недостаточно для того, чтобы уничтожить или прекратить действие ры­чага всех движений, находящегося в сердце, которое является рабочей частью человеческой машины. [...] Скажу мимоходом, что из двух врачей лучшим и заслу­живающим наибольшего доверия всегда будет, по мо­ему мнению, тот, кто больше опирается на физику или механику человеческого тела и, предоставляя невеждам вопрос о душе и беспокойство, вызываемое этой химе­рой, серьезно занимается только чистым естествозна­нием. [...]

Быть машиной, чувствовать, мыслить, уметь отли­чать добро от зла так же, как голубое от желтого, сло­вом, родиться с разумом и устойчивым моральным инстинктом и быть только животным — в этом заклю­чается не больше противоречия, чем то, что можно быть обезьяной или попугаем и уметь предаваться наслаж­дениям [...]. Я считаю мысль столь же мало противоре­чащей понятию организованной материи, подобно элек­тричеству, способности к движению, непроницаемости, протяженности и т. п. (стр. 223—226).

Итак, мы должны сделать смелый вывод, что чело­век является машиной и что во всей Вселенной сущест­вует только одна субстанция, различным образом видо­изменяющаяся. И это вовсе не гипотеза, основанная на предубеждениях и предположениях, не продукт пред­рассудка или одного только моего разума. Я отверг бы подобного руководителя, которого считаю малонадеж­ным, если бы мои чувства, вооруженные, так сказать, факелом истины, не побудили меня следовать за разу-


мом, освещая ему путь. Но опыт высказался в пользу моего разума, и я соединяю их воедино.

Вы могли убедиться в том, что я делаю самые ре­шительные и логические выводы только в результате множества физических наблюдений, которых не будет оспаривать ни один ученый: только за ученым я при­знаю право на суждение о тех выводах, которые я делаю из этих наблюдений, отвергая свидетельство вся­кого человека, с предрассудками, не знающего ни ана­томии, ни той единственной философии, которая в дан­ном случае имеет значение, а именно философии чело­веческого тела. Какое значение могут иметь против столь прочного и крепкого дуба слабые тростники бого­словия, метафизики и различных философских школ? Это детские игрушки, подобные рапирам наших гимна­стических зал, с помощью которых можно доставить себе удовольствие, но ни в каком случае не одолеть про­тивника. Надо ли прибавлять, что я имею здесь в ви­ду пустые и пошлые идеи, избитые и жалкие доводы, которые будут приводить к относительно мнимой сов­местимости двух субстанций, беспрестанно соприкасаю­щихся и воздействующих друг на друга, идеи, которые будут существовать, пока на земле останется хотя бы тень предрассудка или суеверия?

Такова моя система или, вернее, если я не заблуж­даюсь, истина. Она проста и кратка. Кто хочет, пусть попробует оспаривать ее! (стр. 231—232).

ТРАКТАТ О ДУШЕ

Ни Аристотель, ни Платон, ни Декарт! ни Мальбранш не объяснят вам, что такое душа ваша. Напрасно вы будете му­читься в поисках познация ее природы: не в обиду будь ска­зано вашему тщеславию и упорству, вам придется подчиниться неведению и вере. Сущность души человека и животных есть и останется всегда столь же неизвестной, как и сущность ма­терии и тел. Более того, душу, освобожденную при помощи абстракции от тела, столь же невозможно себе представить, как и материю, не имеющую никакой формы. Душа и тело были созданы одновременно, словно одним взмахом кисти. [...] Тот, кто хочет познать свойства души, должен сперва открыть свой­ства, явно обнаруживающиеся в телах, активным началом ко­торых является душа.


Такого рода рассуждение логически приводит к мысли, что нет более надежных руководителей, чем наши чувства. Они являются моими философами. Сколько бы плохого о них ни говорили, одни только они могут просветить разум в поисках истины; именно к ним приходится всегда восходить, если всерьез стремиться ее познать.

Итак, рассмотрим добросовестно и беспристрастно, что мо­гут открыть нам наши чувства в отношении материи, сущности тел, в особенности организованных, но будем видеть только то, что есть в действительности, и не будем прибегать к вымыс­лам. [...]

Все философы, внимательно изучавшие природу материи, рассматриваемой, как таковая, независимо от всех форм, обра­зующих тела, открыли в ней различные свойства, вытекающие из абсолютно неизвестной сущности. Таковы, во-первых, спо­собность принимать различные формы, которые появляются в самой материи и благодаря которым материя может приобре­тать двигательную силу и способность чувствовать; во-вторых, существующую протяженность, принимаемую ими за атрибут, свойство, а не за сущность материи.

Впрочем, есть некоторые философы, и в их числе Декарт, которые хотели свести сущность материи к одной только про­тяженности, ограничивая все свойства материи свойствами про­тяженности. Но это понимание было отвергнуто всеми осталь­ными современными философами, более внимательными ко всем свойствам этой субстанции, и способность материи приобретать двигательную силу, как и способность чувствовать, всегда счи­талась ими существенным ее свойством, как и протяжен­ность. [...]

Хотя мы не имеем никакого представления о сущности материи, мы не можем отказать ей в признании свойств, от­крываемых нашими чувствами.

Открывая глаза, я вижу вокруг себя только материю или протяженность. Итак, протяженность — свойство, всегда при­надлежащее всякой материи, могущее принадлежать только ей одной и, следовательно, присущее своему предмету.

Это свойство предполагает в субстанции тел три измере­ния: длину, ширину и высоту. [...]

То, что обыкновенно называют формой, заключается в раз­личных состояних или различных модификациях, видоизмене­ниях, которым подвергается материя. Эти модификации полу­чают бытие или свое существование от самой материи, подобно тому как оттиск печати получается от воска, который он видо­изменяет. Они образуют все различные состояния этой субстан­ции: благодаря им она принимает различные формы тел и образует самые эти тела (стр. 45—49).

Если существует активное начало, оно должно иметь в не­известной нам сущности материи иной источник, чем протя­женность; это подтверждает то, что простая протяженность не дает полного представления о сущности или метафизической форме субстанции тел в силу того уже, что последняя исклю-


чает представление о какой бы то ни было активности материи. Поэтому если мы обнаружим это движущее начало, если мы докажем, что материя, не будучи, как это обыкновенно думают, столь безразлична по отношению к движению и покою, должна считаться в такой же мере активной, как и пассивной, субстан­цией, то какие доводы останутся у тех, кто видит ее сущность в протяженности? (стр. 51).

Декарт, этот гений, прокладывавший новые пути, в кото­рых сам заблудился, утверждал вместе с некоторыми другими философами, что бог — единственная действительная причина движения и что он постоянно передает его всем телам. Но это мнение не более чем гипотеза, которую Декарт пытался при­способить к данным веры, а это значит говорить не на языке философии и обращаться не .к философам, в особенности не к тем из них, которых можно убедить только силою очевид­ности. [...]

Можно было бы привести длинный ряд цитат из различ­ных авторитетов и сослаться на знаменитых учителей и их учения. Но и без нагромождения цитат достаточно очевидно, что материя содержит в себе оживляющую ее движущую силу, .которая является непосредственной причиной всех законов дви­жения. [...]

Мы говорили о двух важнейших. атрибутах материи, от которых зависит большинство ее свойств, а именно о протя­женности и движущей силе. Нам остается теперь доказать су­ществование третьего атрибута; я имею в виду способность чувствовать, которую философы всех веков признавали за этой субстанцией. Я говорю: все философы, хотя знаю о тщетных усилиях картезианцев опровергнуть это. Чтобы выйти из не­преодолимых затруднений, они бросились в лабиринт, из кото­рого думали найти выход посредством нелепой теории, что «животные — простые машины».

Это мнение настолько смехотворно, что философы всегда допускали его только как шутку или философское развлечение. [...] Опыт доказывает нам существование одинаковой способ­ности чувствовать как у животных, так и у людей. В самом деле, не сомневаясь в том, что я чувствую, я не имею иных доказательств чувств других людей, кроме тех знаков, которые они мне подают, Но условный язык — я имею в виду речь — вовсе не представляет собой наилучшего знака; существует другой знак, общий людям и животным, обнаруживающийся с наибольшей определенностью; я говорю о языке чувств, каким являются стоны, крики, ласки, бегство, вздохи, пение — одним словом, все выражения страдания, печали, отвращения, боязни, храбрости, покорности, гнева, удовольствия, радости, нежности и т. п. Этот энергичный язык обладает гораздо большею силой убедительности, чем все софизмы Декарта. [...]

Мы знаем в телах только материю и наблюдаем способ­ность чувствовать только в этих телах. На каком же фунда­менте может быть построено идеальное существо, отвергаемое всеми нашими знаниями?


пади, однако, с такой же откровенностью признать, что нам не известно, обляпает ли материя сама по себе непосред­ственной способностью чувствовать или же только способностью приобретать ее посредством модификаций или принимаемых ею форм, ибо несомненно, что эта способность обнаруживается только в организованных телах.

Итак, вот еще одна новая способность, находящаяся только в потенциальном состоянии в материи, как и все другие, о ко­торых мы раньше упоминали. Так думали древние, философия которых, полная глубины и проницательности, заслуживает вос­становления на обломках современной философии (стр. 53—55).

ГЕЛЬВЕЦИИ

Клод-Адриан Гельвеции (1715—1771) — французский фило-соф-материалист, один из основных представителей Просвеще­ния во Франции. Родился в семье придворного врача в Париже. Занимал должность генерального откупщика. Посвятив себя в дальнейшем научной деятельности, Гельвеции входил в кру­жок Дидро и Гольбаха. В 1758 г. опубликовал книгу «Об уме», вызвавшую яростные нападки реакционных клерикальных кру­гов. Книга была запрещена властями и даже сожжена. Ос­новные идеи ее Гельвеции развил в книге «О человеке, его 'умственных способностях и его воспитании», опубликованной уже после его смерти (1773). В настоящем томе публикуются отрывки по его русским изданиям: «Об уме» (М., 1938) и «О че­ловеке, его умственных способностях и его воспитании» (М., 1938). Подбор В. В. Кузнецова.

ОБ УМЕ

[...] Ум рассматривается или как результат способ­ности мыслить (и в этом смысле ум есть лишь сово­купность мыслей человека), или он понимается как са­мая способность мыслить.

Чтобы понять, что такое ум в этом последнем значе­нии, надо выяснить причины образования наших идей.

В нас есть две способности, или, если осмелюсь так выразиться, две пассивные силы, существование кото­рых всеми отчетливо сознается.

Одна — способность получать различные впечатле­ния, производимые на нас внешними предметами; она называется физической чувствительностью.

Другая — способность сохранять впечатление, про­изведенное на нас внешними предметами. Она назы­вается памятью, которая есть не что иное, как дляще­еся, но ослабленное ощущение.


Эти способности, в ко­торых я вижу причины образования наших мыс­лей и которые свойствен­ны не только нам, но и животным, возбуждали бы в нас, однако, лишь нич­тожное число идей, если бы они не были в нас связаны с известной внеш­ней организацией.

Если бы природа со­здала на конце нашей руки не кисть с гибкими пальцами, а лошадиное копыто, тогда, без сомне­ния, люди не знали бы

ни ремесел, ни жилищ, не умели бы защищаться от животных и, озабоченные исключительно добыванием пищи и стремлением избежать диких зверей, все еще бродили бы в лесах пугливыми стадами;

При этом предположении во всяком случае оче­видно, что ни в одном обществе цивилизация (la police) не^ поднялась бы на такую ступень совершенства, ка­кой она достигла теперь. Если бы вычеркнуть из языка любого народа слова: лук, стрелы, сети и пр. — все, что предполагает употребление рук, то он оказался бы в умственном развитии ниже некоторых диких народов, не имеющих двухсот идей и двухсот слов для выраже­ния этих идей, и его язык, подобно языку животных, соответственно был бы сведен к пяти-шести звукам или крикам. Отсюда я заключаю, что без определенной вне­шней организации чувствительность и память были бы в нас бесплодными способностями (стр. 3—4).

[...] Источником всех заблуждений ума являются или страсти, или незнание некоторых фактов либо ис­тинного значения некоторых слов. Заблуждение, сле­довательно, не есть непременное свойство человеческо­го ума. Наши ложные суждения являются следствием случайных причин, не предполагающих в нас сущест­вования способности суждения, отличной от способно-


сти ощущения; таким образом, заблуждение есть лишь случайность, отсюда следует, что все люди одарены в сущности правильным умом.

Признав эти положения верными, я могу теперь повторить беспрепятственно, что судить, как я уже до­казал, есть в сущности лишь ощущать.

Общее заключение этого рассуждения сводится к тому, что ум может быть рассматриваем или как спо­собность, производящая наши мысли, и в этом смысле ум есть лишь чувствительность и память; или ум мо­жет быть признан лишь следствием самих этих способ­ностей, и в этом последнем значении он есть лишь со­вокупность мыслей и может подразделяться в каждом человеке на столько частей, сколько у человека идей (стр. 27).

Отдельный человек судит о вещах и о лицах по приятным или неприятным впечатлениям, которые он получил от них. Общество есть лишь собрание отдель­ных лиц и, следовательно, в своих суждениях может руководствоваться только своим интересом.

Эта точка зрения, с которой я исследую ум, есть, я думаю, единственная, с которой его следует рассматри­вать. Это единственный способ оценить достоинство ка­ждой идеи, установить с точностью неопределенность наших суждений относительно этого и открыть, нако­нец, причину удивительного разнообразия взглядов лю­дей по вопросу, об уме — разнообразия, исключительно зависящего из различия страстей, идей, предрассудков, чувств, а следовательно, и интересов.

Было бы в самом деле странно, если бы общий ин­терес, оценивший различные поступки людей и давший им название добродетельных, порочных или дозволен­ных в зависимости от того, полезны, вредны или же безразличны они для общества, — было бы странно, ес­ли бы этот самый интерес не явился критерием уваже­ния или презрения, связанных с идеями людей.

Идеи, как и поступки, можно распределить по трем различным группам.

Идеи полезные: я беру это выражение в самом ши­роком смысле и подразумеваю под этим словом вся­кую идею, способную поучить или позабавить,


Идеи вредные: те, которые производят на нас обрат­ное действие.

Идеи безразличные: именно все те, которые, будучи недостаточно приятными сами по себе или став при­вычными, не производят на нас никакого впечатления. Существование таких идей кратковременно, и они, так сказать, лишь на мгновение могут быть названы без­различными; их длительность или следование одна за другой, делающее их скучными, заставляет переносить их в группу идей вредных.

Чтобы дать понять, насколько этот способ рассмат­ривать ум плодотворен, я буду применять установлен­ные мною принципы последовательно к поступкам и идеям людей и докажу, что везде, во все времена — как в вопросах нравственности, так и в вопросах ума — суждения отдельных лиц были продиктованы личным интересом, а суждения целых народов — общим интере­сом и что таким образом всегда как у общества, так и у отдельных лиц источником похвалы является любовь или благодарность, источником презрения — ненависть или месть (стр. 30—31).

Если до сих пор этика мало способствовала счастью человечества, то -не потому, чтобы многие моралисты не соединяли с удачными выражениями, изяществом и ясностью изложения также и глубину ума и возвышен­ность души, но потому, что, как ни были талантливы эти моралисты, они, надо сознаться, недостаточно часто рассматривали различные пороки народов как необхо­димые следствия различных форм их правления, а эти­ка может стать действительно полезной людям только тогда, когда она будет рассмотрена с этой точки зре­ния. Какой результат имели до сих пор самые прекрас­ные предписания этики? Они исправили нескольких от­дельных лиц от недостатков, в которых они, может быть, себя упрекали, но в нравах наций они не произ­вели никакого изменения. Какая тому причина? Та, что пороки народа всегда скрыты, если смею так выразить­ся, в основе его законов: там надо искать корень его пороков и вырвать его. Кто не имеет ни достаточно ума, ни достаточно мужества для этого предприятия, тот не принесет в этом отношении почти никакой поль-


зы миру. Стремиться уничтожить пороки, связанные с законами народа, не произведя никаких изменений в этих законах, — значит браться за невозможное дело, значит отвергать следствия, правильно вытекающие из допущенных принципов (стр. 91).

Из сказанного следует, что только тогда можно на­деяться изменить взгляды народа, когда будет измене­но его законодательство, и что реформу нравов следует начать с реформы законов; при существующей форме правления громкие слова, громящие полезный порок, были бы вредны для государства, если бы они не были тщетны; но таковыми они останутся всегда, ибо народ­ная масса двигается только силой закона. К тому же позволю себе заметить мимоходом: очень немногие мо­ралисты умеют пользоваться нашими страстями, воору­жая их друг против друга и тем заставляя нас со­гласиться с их взглядами; большая же часть их со­ветов слишком оскорбительна. А они должны были бы понять, что оскорбления не могут успешно бо­роться с чувствами; что только страсть может победить страсть. [...]

Заменяя таким образом брань указаниями на собст­венный интерес, моралисты могли бы заставить при­нять свои правила. Я не буду дольше останавливаться на этом вопросе; возвращаясь к своему предмету, я ут­верждаю, что все люди стремятся только к счастью, что невозможно отклонить их от этого стремления, что было бы бесполезно пытаться это сделать и было бы опасно достигнуть этого и что, следовательно, сделать их добродетельными можно, только объединяя личную выгоду с общей. Установив этот принцип, мы ясно ви­дим, что этика есть пустая наука, если она не сливает­ся с политикой и законодательством; из этого я заклю­чаю, что, для того чтобы быть полезными для мира, философы должны рассматривать предметы с той точ­ки зрения, с которой на них смотрят законодатели. И, не будучи вооружены той же властью, они дол­жны быть воодушевлены тем же духом. Дело морали­ста — указать законы, исполнение которых обеспечива­ет законодатель, налагая на них печать своей власти (стр. 93—94).


[...] Видя огромное умственное неравенство людей, приходится прежде всего признать, что умы столь же различны, как и тела, из которых одни, слабые и неж­ные, другие- сильные и крепкие. Что же, спросят, вы­зывает в этом отношении различия при единообразном способе действия природы?

Но это рассуждение основывается только на анало­гии. Оно походит на рассуждение тех астрономов, кото­рые сделали бы вывод, что Луна обитаема потому, что она состоит из того же материала, что и Земля. Однако, как ни слабо само по себе это рассуждение, оно долж­но казаться весьма доказательным; ибо чем же иначе, скажут, объяснить огромное умственное неравенство людей, получивших, по-видимому, одинаковое воспи­тание?

Чтобы ответить на это соображение, следует прежде всего рассмотреть, могут ли различные люди получить в строгом смысле слова одинаковое воспитание, а для этого надо определить смысл, связываемый со словом воспитание.

Если под воспитанием подразумевать только то, ко­торое получается в одном и том же месте от одних и тех же учителей, то в этом смысле бесчисленное. мно­жество людей получают одинаковое воспитание. Но ес­ли придать этому слову истинное и более обширное значение и если под ним подразумевать вообще все, что служит для его наставления, то я утверждаю, что никто не получает одинакового воспитания, ибо настав­никами каждого являются, если смею так выразиться, и форма правления, при которой он живет, и его дру­зья, и его любовницы, и окружающие его люди, и про­читанные им книги, и, наконец, случай, т. е. бесконеч­ное множество событий, причину и сцепление которых мы не можем указать вследствие незнания их. А слу­чай гораздо больше участвует в нашем воспитании, чем обыкновенно думают. Именно случай ставит пе­ред нашими глазами известные предметы, следователь­но, вызывает у нас особенно удачные идеи и приводит нас иногда к великим открытиям (стр. 145—146).

Является ли большее или меньшее совершенство ор­ганов чувств, которое необходимо обнимает и совер-


шенство внутренней организации, — ибо о тонкости чувств я могу судить только по результатам, — причи­ной неравенства умственных способностей людей?

Чтобы правильно судить об этом вопросе, мы долж­ны исследовать, придает ли уму большая или меньшая тонкость чувств большую обширность или большую правильность суждений, которая, взятая в истинном значении, заключает в себе все качества ума.

Большая или меньшая тонкость чувств нисколько не влияет на правильность суждений ума, раз люди всегда воспринимают одинаковые отношения между предметами, какие бы ощущения от этих предметов они ни получали. Чтобы доказать, что это так, я вы­беру для примера чувство зрения, так как ему мы обя­заны наибольшим числом наших представлений, и я утверждаю, что если для различных глаз одни и те же предметы кажутся более или менее большими или ма­ленькими, блестящими или темными, если туаз в гла­зах одного человека меньше, снег менее бел и эбеновое дерево менее черно, чем в глазах другого, то тем не менее эти два человека будут всегда замечать одинако­вые отношения между всеми предметами; так, в их глазах туаз всегда будет больше фута, снег белее всех других тел, эбеновое дерево чернее всех других де­ревьев.

А так как правильность суждений ума заключается в ясном представлении об истинных отношения«: между предметами и так как, применив сказанное мною о зрении к другим чувствам, мы придем к тому же ре­зультату, то из' этого я заключаю, что большее или меньшее совершенство организации, как внешней, так и внутренней, нисколько не влияет на правильность на­ших суждений. [...]

У людей, которых я называю нормально организо­ванными, умственное превосходство не связано с боль­шим или меньшим превосходством чувств, как внеш­них, так и внутренних, и [...] большое неравенство в умственных способностях необходимо зависит от иной причины. [...']

Заключение, к которому мы пришли в последней главе, без сомнения, побудит нас искать причину


неравенства умственных способностей людей в неравной обширности их памяти. Память есть кладовая, в кото­рой складываются ощущения, факты и идеи, различные сочетания которых образуют то, что мы называем умом.

Следовательно, ощущения, факты и идеи надо рас­сматривать как первичную материю ума. А чем обшир­нее кладовая памяти, тем больше в ней содержится этой первичной материи и, скажут, тем больше у чело­века умственных способностей (стр. 148—150).

Люди, в среднем нормально организованные, ода­рены памятью в степени достаточной, чтобы подняться до самых высоких идей. Действительно, всякий человек в этом отношении достаточно наделен природой, если его память способна удержать столько фактов и идей, что, сравнивая их между собой, он может всегда заме­тить новые отношения, постоянно увеличивать число своих идей и, следовательно, непрестанно расширять свой ум. Но если, как доказывает математика, тридцать или сорок предметов могут быть сравниваемы столь­кими различными способами, что никто в продолжение очень длинной жизни не в состоянии заметить все их отношения и вывести из них все возможные идеи, и если между нормально организованными людьми нет ни одного, память которого могла бы удержать не только все слова одного языка, но еще множество дат, фактов, имен, мест и лиц и, наконец, значительно больше шести или семи тысяч предметов, то отсюда я смело заключаю, что всякий нормально организованный человек одарен памятью значительно большею, чем та, которая ему нужна для увеличения числа своих идей; что более обширная память не вызвала бы более об­ширного ума и что не только неравенство памяти не является причиной неравенства ума, но что это послед­нее неравенство есть исключительно результат боль­шего или меньшего внимания, с которым человек наб­людает отношения между предметами, или же плохого выбора предметов, которыми он обременяет свою па­мять (стр. 153—154).

Все люди, которых я называю нормально организо­ванными, способны к вниманию, так как все научаются читать, знают свой язык и могут усвоить первые тео-


ремы Евклида. А всякий способный усвоить первые теоремы обладает физической способностью понять и все остальные; действительно, большая или меньшая легкость, с которой схватываются математические ис­тины, так же как и истины всякой другой науки, зави­сит от большего или меньшего числа ранее восприня­тых основных положений, которые необходимо иметь в памяти, чтобы усвоить всю науку. [...]

Я уже легко открываю источник человеческих доб­родетелей; я вижу, что если бы люди не были чувстви­тельны к физическим страданиям и наслаждениям, если бы в них не было желаний и страстей, если бы они были ко всему равнодушны, то они не знали бы личной выгоды, а без личной выгоды они не образовали бы об­ществ и не было бы между нами договоров; тогда не существовало бы и общего интереса и, следовательно, не было бы справедливых и несправедливых поступков; таким образом, физическая чувствительность и личный интерес являются источниками справедливости.

Эта истина, опирающаяся на юридическую аксиому «интерес есть мера человеческих поступков» и под­тверждаемая сверх того тысячью фактов, доказывает, что мы, будучи добродетельными или преступными в зависимости от того, соответствуют или не соответ­ствуют наши личные страсти и вкусы общему инте­ресу, с такой необходимостью стремимся к нашему лич­ному добру, что даже божественный законодатель счел !нужным для побуждения людей к добродетельным пос­тупкам обещать им вечное блаженство взамен времен­ного счастья, которым им иногда приходится жертво­вать (стр. 156—159).

[...] Следует различать два вида страстей.

Некоторыми мы обладаем от природы непосред­ственно; другими же мы обязаны существованию об­ществ. Чтобы решить, который из этих двух различных рейдов страстей произвел другой, перенесемся умственно в первые дни мира. Мы увидим, как природа посредст­вом чувств голода, жажды, холода и жары предупреж­дает человека о его потребностях и связывает бесконеч-iBoe множество удовольствий или страданий с удовлет-Цворением или неудовлетворением этих потребностей;


мы увидим, что уже тогда человек был способен вос­принимать впечатления удовольствия и страдания и родился, так сказать, с любовью к первому и ненави­стью ко второму. Таким вышел человек из рук природы.

В этом состоянии зависть, гордость, скупость, често­любие не существовали для человека, который был спо­собен чувствовать только физические удовольствия и страдания и не знал искусственных радостей и огорче­ний, доставляемых нам упомянутыми страстями. Сле­довательно, эти страсти не вложены в нас непосред­ственно природой, однако существование их, зависящее от существования обществ, заставляет предполагать, что в нас находится скрытый зародыш этих страстей. Поэтому так как при рождении природа дает нам только потребности, то мы должны искать происхождения этих искусственных страстей в наших первых потребностях и желаниях, ибо эти страсти могут развиться только из способности ощущения (стр. 183—184).

[...] Люди желают быть достойными уважения толь­ко для того, чтобы быть уважаемыми, а быть уважае­мыми они желают только для того, чтобы пользоваться удовольствиями, связанными с этим уважением; сле­довательно, жажда уважения есть только замаскиро­ванная жажда наслаждений. А существуют только два рода наслаждений: чувственные удовольствия и сред­ства для приобретения этих удовольствий; эти средства мы помещаем в разряд удовольствий только потому, что надежда на удовольствие есть уже начало удоволь­ствия, существующего, впрочем, только тогда, когда эта надежда может быть осуществлена. Следовательно, физическая чувствительность есть зародыш, оплодотво­ряющий гордость и все другие страсти, к которым я причисляю и дружбу, которая на первый взгляд кажет­ся более независимой от чувственных удовольствий и поэтому заслуживает рассмотрения, чтобы на этом по­следнем примере подтвердить все сказанное мною о страстях (стр. 198).

[...] Наши страсти суть непосредственное следствие нашей физической чувствительности; все люди способ­ны и восприимчивы к страстям, следовательно, все но­сят в себе плодотворный зародыш ума (стр. 209).


Если наслаждение есть единственный предмет же­ланий людей, то, чтобы внушить им любовь к добро­детели, достаточно подражать природе; удовольствия указывают на ее требования, страдания — на ее запре­ты, и человек послушно ей повинуется. Неужели зако­нодатель, вооруженный теми же средствами, не сумеет добиться того же эффекта? Если бы люди не обладали страстями, не было бы никакой возможности сделать их хорошими; но любовь к наслаждению, против кото­рой так восставали люди, обладающие честностью ско­рее почтенной, чем просвещенной, является уздой, по­средством которой можно направлять к общему благу страсти отдельных лиц. Отвращение большинства лю­дей к добродетели не есть следствие порочности их натуры, а следствие несовершенства законодательства.

I Законы, если можно так выразиться, побуждают нас к порокам тем, что часто соединяют их с наслаждени­ем; великое искусство законодателя и заключается в том, чтобы разъединить их так, чтобы выгода, извле­каемая злодеем из преступления, была совершенно не­соразмерна тому страданию, которое ему за это грозит. Если среди богатых людей, которые в большинстве ме-

| нее добродетельны, чем бедняки, мы реже встречаем воров и убийц, то потому, что выгода от воровства для богатого человека никогда не бывает соразмерна риску наказания. Не так дело обстоит с бедняком: так как для него эта несоразмерность гораздо меньше, то он находится, так сказать, в состоянии равновесия между пороком и добродетелью. Я совсем не желаю этим ска­зать, что людьми надо управлять с помощью желез­ного прута. При совершенном законодательстве и среди добродетельного народа презрение, делающее человека совершенно одиноким у себя на родине и лишающее его всякого утешения, есть достаточная причина, чтобы образовать добродетельные души. Всякий иной способ наказания делает людей робкими, трусливыми и тупы­ми. Добродетель, порождаемая страхом пытки, мстит за свое происхождение; эта добродетель труслива и непросвещенна, или, вернее, страх глушит пороки, но не родит добродетель. Истинная добродетель вытекает из желания заслужить уважение и славу и из страха


перед презрением, которое ужаснее смерти (стр. 214— 215).

В государствах, где власть карать и награждать принадлежит только закону, где повинуются только ему, добродетельный человек, всегда чувствующий себя под его защитой, усваивает ту смелость и твердость души, которая неизбежно ослабевает в странах деспо­тических, где жизнь, имущество и свобода зависят от прихоти и произвола одного человека. В этих странах быть добродетельными так же безумно, как было не быть им на Крите или в Лакедемонии, и мы не нахо­дим там никого, кто бы восставал против несправедли­вости, вместо того чтобы поощрять ее (стр. 224).

[...] Народы, стонущие под игом неограниченной власти, могут иметь лишь кратковременные успехи, только вспышки славы; рано или поздно они подпадут под власть народа свободного и предприимчивого. Но если даже предположить, что они будут избавлены от этой опасности в силу исключительных обстоятельств и положения, то достаточно уже плохого управления, для того чтобы их разрушить, обезлюдить и превратить в пустыню. Летаргическая вялость, постепенно охваты­вающая все члены такого народа, приводит к этому результату. Деспотизму свойственно заглушать страсти; а лишь только души, лишившись страстей, перестанут быть деятельными и как только граждане отупеют, так сказать, от опиума роскоши, праздности и изнежен­ности, как государство начинает хиреть: его кажущееся спокойствие есть в глазах просвещенного человека лишь изнеможение, предшествующее смерти. В госу­дарстве страсти необходимы; они составляют его жизнь и душу. И народ-победитель есть в сущности народ с более сильными страстями.

Умеренное волнение страстей благодетельно для государств; в этом отношении их можно сравнить с морями, чьи стоячие воды, загнивая, испускали бы гибельные для мира пары, если бы буря не очищала их (стр. 231).

[...] Страсти могут достигать в нас, если можно так выразиться, степени чуда. Эта истина доказана и от­чаянной храбростью измаелитов, и размышлениями


гймнософистов, искус которых заканчивался лишь по­сле тридцатисемилетнего уединения, изучения и мол­чания, и варварскими продолжительными истязаниями факиров, и мстительной яростью японцев, и дуэлями европейцев, и, наконец, стойкостью гладиаторов [...].

Словом, все люди, как я желал доказать, способны к степени страсти более чем достаточной для преодоле­ния лени и для создания в себе той непрерывности вни­мания, с которой связано умственное превосходство.

Наблюдаемое в людях значительное умственное не­равенство зависит исключительно от различия в их воспитании и от скрытого от нас и многообразного сплетения обстоятельств, в которых они находятся.

Действительно, если все умственные операции сво­дятся к тому, чтобы сознавать, вспоминать и наблюдать соотношения различных предметов между собой или между ними и нами, то очевидно, что так как все лю­ди одарены остротой восприятия, памятью и, наконец, способностью внимания, необходимой для того, чтобы подниматься к самым высоким идеям, 'то среди лиц, в среднем нормально организованных, нет ни одного, который не смог бы прославить себя великими талан­тами (стр. 246—247),

[...] По-видимому, только причинам духовного по­рядка можно приписать превосходство некоторых на­родов над другими в области наук и искусств; и можно заключить, что нет народов, особенно одаренных добро­детелью, умом и мужеством. Природа в этом отноше­нии делила поровну свои дары. Действительно, если бы большая или меньшая сила ума зависела от разли­чия температуры в разных странах, то, принимая во внимание древность мира, должна была бы найтись народность, которая, будучи поставлена в наиболее благоприятные условия, достигла бы путем постоянных успехов большего превосходства над другими народа­ми. Но уважение, которое поочередно воздавалось за их ум разным народам, и презрение, которому они, один за другим, подвергались, показывают, как нич­тожно влияние климата на ум. Я прибавлю даже, что если бы место рождения определяло силу нашего ума, то причины духовного порядка не могли бы дать нам

• 633


столь простого и естественного объяснения явлений, зависящих от физических причин. Относительно это­го я замечу, что так как до сих пор не было ни од­ного народа, которому бы климатические особенности его страны и вытекающие отсюда небольшие различия в организации давали постоянное преимущество над другими народами, то мы вправе думать, что возмож­ные небольшие различия в организации отдельных лиц, образующих какой-нибудь народ, не имеют заметного влияния на их ум (стр. 263).

Словом, умственное неравенство людей зависит и от формы правления в их стране, и от более или менее счастливой эпохи, в которую они родились, и от полу­ченного ими воспитания, и от большего или меньшего желания выдвинуться, и. наконец, от степени высо­ты и плодотворности тех идей, которые они сделали предметом своего изучения (стр. 265).

[...] Вся задача совершенного воспитания сводится, во-первых, к тому, чтобы установить, какие идеи и предметы следует вкладывать в память молодых лю­дей в зависимости от различных положений, в которое ставит их судьба, и во-вторых, определить наиболее верные средства, чтобы зажечь в них стремление к сла­ве и к общественному уважению.

Когда обе эти задачи будут разрешены, тогда вели­кие люди, бывшие до сих пор результатом слепого стечения, обстоятельств, станут результатом деятель­ности законодателя; тогда, оставив меньше места слу­чаю, совершенное воспитание сумеет бесконечно уве­личить в больших государствах число талантливых до­бродетельных людей (стр. 362).


лать гениальных людей из всех людей, способных по­лучить это воспитание. С помощью воспитания можно вызвать соревнование между гражданами, приучить их к вниманию, раскрыть их сердце для гуманности, а их ум для истины и сделать, наконец, из всех граждан если не гениальных людей, то по крайней мере здра­вомыслящих и чувствующих людей. Как я докажу это в дальнейшем ходе изложения, это все, чего может добиться усовершенствованная наука воспитания (стр. 38—39).

Вся моя жизнь есть, собственно говоря, лишь одно длинное воспитание (стр. 10).

[...] Большей частью своего образования мы обязаны случаю, т. е. тому, чему не учат наставники. Ребенок, знания которого ограничивались бы истинами, которые он узнал от своей гувернантки или от своего воспита­теля, и фактами, содержащимися в немногих книгах, которые прочитывают в школе, был бы, несомненно, самым глупым ребенком в мире (стр. 14).

Гений, по-нашему, может быть лишь продуктом усиленного внимания, сконцентрированного на каком-нибудь искусстве или какой-нибудь науке. [...] Если люди рождаются без идей, то они рождаются также без призваний. Последние можно считать приобретен­ными, которым мы обязаны положению, в котором мы находимся. Гений есть отдаленный продукт событий или случайностей (стр. 19).

Я предупреждаю читателя, что под словом «случай» я понимаю неизвестное нам сцепление причин, способ­ных вызвать то или иное действие, и что я никогда не употребляю этого слова в ином значении (стр. 21).





sdamzavas.net - 2020 год. Все права принадлежат их авторам! В случае нарушение авторского права, обращайтесь по форме обратной связи...